/Культура/

«ЕЖЕЛИ ПОЭТЫ ВРУТ, БОЛЬШЕ ЖИТЬ НЕ МОЖНО…» Ярослав Смеляков – русский поэт советской эпохи

1.

Видимо, есть некая незримая закономерность в том, что теперь, когда русская литература вытеснена из общественного сознания и, по сути, упразднена, нам припоминаются те или иные имена писателей. И особенно относительно недавнего прошлого, советского периода истории, послевоенного времени, когда русская литературная традиция, после её революционного погрома начала миновавшего века, наконец-то, не без потерь, но была всё-таки восстановлена. Когда литература уже перестала всецело поверяться марксистской идеологической догматикой и с трудом возвратилась к народному самосознанию, к духу человеческому и народному.

Закономерность же эта проявляется и в том, какие именно писатели нам теперь припоминаются, творчество которых как бы вдруг, всплывая из небытия, становится особенно необходимым. По всей видимости, в первую очередь те, поэтический мир которых в своё время остался недостаточно уяснённым, а теперь многое может рассказать нам как об относительно недавнем прошлом, так и о происходящем ныне, о нашем духовном, мировоззренческом состоянии и положении. Подлинная поэзия оживает в последующих поколениях, как своими прежними смыслами, так и новыми значениями, ввиду вновь обретённого нами опыта.

Кроме того, как думается, их поэтический мир выникает из небытия ещё и потому, что без него продолжения русской литературной традиции у нас явно не получается…

Но оказалось, что это естественное, закономерное и востребованное возвращение писателей предшествующей эпохи в нашу нынешнюю «пустыню мрачную», а значит – и восстановление порушенного «рынком» литературно-художественного процесса не такое простое. На его пути стали новые неистовые идеологические бойцы, неореволюционеры нашего времени, столь же самонадеянные и упрощённые, как и прежние, не ведающие никаких сомнений. Во всеоружии новой, а, по сути, прежней догматики, лишь слегка видоизменённой и припудренной. Всецело ею, а не литературной традицией поверяющие творения духа.

Понятны их чисто прагматические, утилитарные устремления. Ведь им во что бы то ни стало надо представить советский период истории России как «тупиковый», как не принадлежащий «исторической России». И понадобилось это вовсе не для утверждения идеалов демократии или справедливости, а для оправдания варварства нового разрушения жизни, подавления культуры, перерыва преемственности, откровенного грабежа национальных богатств и, по сути, для обмана народа. И тут основным препятствием варварству, революционному анархизму и беззаконию оказалась русская литература с её идеалами справедливости и нестяжательства. Кто припомнит теперь, что «перестройка» началась с низвержения её… С помощью не столь уж хитрых догматов «рынка». Как и во всякую революцию происходит сбрасывание культуры с «корабля современности», так же произошло и в «демократическую» революцию нашего времени. Разумеется, в иной форме. О том же, что революция всё ещё продолжается, свидетельствует нещадное изгнание литературы из системы образования. Планомерное и варварское, несмотря на протесты научного и педагогического сообществ.

Благие намерения адептов революционности здесь абсолютно не при чем. Во-первых, таким путём высокие цели никогда не достигались. Во-вторых, перед нами встаёт извечный вопрос: ну коль решили «улучшить» жизнь, «реформировать» её, культура и литература в частности почему этому «мешают»? Почему это «благое» дело должно совершаться непременно через их уничтожение? Это очень важный аспект, свидетельствующий о том, что всякая революционность не есть явление только социальное, но прежде всего – духовно-мировоззренческое, представляет собой специфический психологический и даже психический комплекс. По причине этого революционность не может не быть атеистической. Ведь её исповедники дерзают не на познание мира, а на создание «нового мира», то есть берут на себя задачи Божеские. Ясно, что в таком самонадеянном «деле» им «мешает» и Бог. И они непременно его снизвергают. Правда, это может, как в наше время, сопровождаться и строительством храмов…

Именно поэтому и была предпринята идеологическая кампания по дискредитации русской литературы советского периода истории, как якобы всецело обслуживающей прежнюю идеологию и политику, а потому-де никакой ценности не представляющей. Литература мешала, так как свидетельствовала о прямо противоположном тому, что насаждали «реформаторы», а точнее – новые революционные разорители страны. Причём, мешала вся литература – как классическая, так и советского периода истории.

Иными словами, литература выставлялась как дело исключительно «партийное», хотя в своих вершинных проявлениях она таковой не была и сопротивлялась идеологизации. А теперь она снизвергается, как якобы только и занимавшаяся тем, что обслуживанием идеологии. Но это же – обыкновенное искажение фактов, шулерство.

Нигилисты на революционной волне, как и всегда, восторжествовали. Теперь два десятка их представляют великую русскую литературу на всех международных книжных выставках-ярмарках. Кстати, за счёт средств налогоплательщиков, фиглярствуя и издеваясь над самим существом русской литературы…

Патриотические же писатели, кажется, всецело занялись воспоминаниями о противоборствах в литературе советской эпохи, новому поколению читателей уже непонятных в принципе. Собственно до литературы никому не оказалось дела…

Представлять же русскую литературу советского периода насквозь «советской», то есть идеологизированной, нет абсолютно никаких оснований. Если существовала установка метода «социалистического реализма», требующая от художников «правдивого и исторически конкретного изображения действительности в её революционном развитии», то это не значит, что литература творилась исключительно в согласии с ней. Более того, вершинные произведения русской литературы этого периода созданы не в согласии с догматикой метода «социалистического реализма», а невзирая на неё. Гораздо любопытней и значимей проследить то, как русские поэты оставались истинно таковыми в советское время, а не то, как приспособленцы от литературы послушно следовали методу «социалистического реализма». Это посложнее, чем огульное уничижение почти века русской поэзии, идеологическая мотивация которого очевидна. И те, кто сводит теперь русскую литературу советского периода истории к идеологии, тем самым свидетельствуют, что идеология для них ценнее и поэзии, и самой живой жизни.

Теперь уже совершенно очевидно, что представить советский период истории, а заодно и литературу в искажённом свете было идеологической задачей «демократических» неореволюционеров. И эту «задачу» они исполнили исправно. Это общая установка всяких революционеров – выставить предшествующий период истории как обречённый, подлежащий уничтожению. Без этого не получается революционной «теории» и варварства разрушения, перерыва в исторической, духовной и культурной преемственности. Но печальнее всего то, что в этом идеологическом действе участвуют и писатели, во всяком случае люди, считающиеся таковыми.

Если, конечно, иметь в виду не поэзию, а то массовое стихотворчество, к поэзии зачастую отношения не имеющее, но ставшее результатом общей высокой образованности общества, то «можно» дать и такую ущербную и даже примитивную характеристику поэзии советского периода, какую даёт ей некий Кирилл Анкудинов: «Советская поэзия была явлением в своём роде замечательным, но безнадёжно замкнутым. Советские поэты как бы жили внутри запаянной колбы. На переходе 80-х и 90-х годов колба советской поэзии вдруг лопнула. В те годы кто-то должен был взять на себя роль просветителя поэтов, оказавшихся на вольном ветру, рассказать им о глобальных тенденциях в поэзии, об американском авангарде и европейском поставангарде». («Литературная газета», № 9, 2010). Интересно было бы дознаться, откуда столь «прогрессивный» автор узнал, что «колба советской поэзии» действительно «лопнула»? Обычное произвольное допущение для оправдания умозрительной концепции, находящейся в полном согласии с новыми идеологическими поветриями «либерального» толка. И потом – в чём же «замечательность» поэзии этого периода, если ей выносится столь уничижительный приговор? К тому же – совершенно несправедливый…

Да неужто просвещение русских поэтов, а стало быть и народа, возможно только и исключительно, если не из Европы, то из американского континента? Совершенно очевидно, что перед нами – обыкновенное лакейство, причём самая его изощрённая форма – лакейство духовное… И не смущает это исповедников столь унизительного положения, обряженных в мундир «прогрессистов»…

Суждение несправедливое уже потому, что ставит поэзию в зависимость от идеологии - «запаянной колбы». А ущербно оно потому, что выводит состояние поэзии не из литературной традиции, а из побочных и совершенно необязательных понятий – якобы зависящей от «американского авангарда» и «европейского поставангарда». Это обычный внелитературный подход к литературе, когда ей вменяются закономерности развития не свойственные ей по самой её природе. Да и нарушение общего принципа самопознания человека и познания мира, при котором подобное может сравниваться лишь с подобным. Представление о поступательном развитии, а именно его являет нам автор, где последующее более совершенно предшествующего, а стало быть и отменяет его, справедливо применительно к прогрессу, но не к поэзии. И не «современностью» поверяется поэзия, ибо, как писал А. Блок, «несовременного искусства не бывает». Если, конечно, это искусство, а не некие словесные поделки. Именно таким представлением продиктовано другое суждение автора, когда он, не ведая сомнения, утверждает: «Я не вполне представляю себе смысл привычного словосочетания «традиционная поэзия» и, честно говоря, не очень люблю его» («Литературная газета», № 41, 2009). Ну откуда, скажите на милость, может взяться у автора представление о «традиционной поэзии», если для него главным мерилом поэзии вообще является «американский авангард» и «европейский поставангард»? В таком случае ему взяться просто неоткуда. И не ахти какую «новость» он сообщает нам таким утверждением. И кто действительно находится в «запаянной колбе» - ещё большой вопрос, на который автор «отвечает» с такой лёгкостью. Не находится ли он сам в «запаянной колбе» «американского авангарда» и «европейского поставангарда»? Для такого риторического вопроса есть веские основания. Так как его «колба» к русской поэзии даже советского периода никакого отношения не имеет…

Да и вообще дело вовсе не в поэзии, по мнению нашего знатока поэзии, а в пресловутой «социальности», памятной ещё со времён В. Белинского, ради которой «великому критику» не жаль было сотен тысяч человеческих жизней, разумеется, ради счастья миллионов. Но, как мы теперь знаем, такая «арифметика» счастья оказалась несостоятельной и, по сути, ложной. Но автор, как ни в чём не бывало, возвращает нас к неистовости Виссариона: «Дело не в поэтах и не в стихах. Дело в социальном контексте, в котором оказываются поэты и стихи». («Литературная газета», № 23, 2010). Конечно, никому не дано предугадать, как слово наше отзовётся, но сводить всё к «контексту», то есть к необязательности самого текста и самого слова, для этого надо иметь уж очень, скажем так, специфическое представление о литературе…

Сергей Филатов, президент Фонда социально-экономических и интеллектуальных программ «Словесность в переходную эпоху», один из основных организаторов расстрела Белого дома в 1993 году, управившись с революционным «переустройством» России, занят теперь литературой, проводя в Липках совещания молодых писателей, школя их в духе революционно-демократической догматики, в чём я убедился как встречаясь с его воспитанниками, так и читая их писания. Его суждения о литературе советского периода столь же далеки от её истинного состояния: «В ту эпоху, из которой мы ушли, для литератора была возможность выбора: для одних это была готовность верой и правдой служить своими книгами советской власти, и прежде всего её идеологии; других же отличало стремление противостоять диктату этой власти – либо активно (и тогда власть небезосновательно считала их диссидентами, врагами, от которых нужно избавиться), либо пассивно – уходя в переводы, в литературоведение – для заработка и обретения социального статуса, или сосредоточенно работать «в стол» - для самого себя, для Бога или для потомков» («Литературная газета», № 36, 2010).

Как видим, литература опять, по образцу революционных демократов ХIХ века, напрямую связывается с пресловутой «социальностью», как якобы от неё всецело зависящая и ею определяемая. Опять – литература не самодостаточная величина, выражающая народное самосознание, а всего лишь «средство», в делах якобы более важных и, как правило, неприглядных – будь то «освободительное движение» или же «освобождение» России от коммунизма. Служения же литературе опять-таки не предусматривается в принципе.

Примечательно, что истинным писателям, всегда творящих вопреки всему, а в советский период в особенности, согласно такому шаблону С.Филатова места как раз и не находится. Или приспособленцы или сорвавшиеся в политику, но только не собственно писатели…

По логике С. Филатова наиболее талантливыми должны быть писатели диссидентствующие, идеологические бойцы. Но это ведь далеко не так. Даже вовсе не так. Более того, наиболее посредственные писатели можно сказать в равной мере как служили своими книгами идеологии, так и впадали в диссидентство. Это им как бы «компенсировало» недостаточную собственно литературную одарённость. Истинная же картина литературы этого периода истории была иной, не связанной напрямую ни с «социальностью», ни со старой, ни с новой идеологией.

Да и много ли вытащили «из столов» неопубликованного, когда в целях идеологических и политических пришло время являть запрещённое? Увы, пожалуй, каждая строчка, во всяком случае «шестидесятников» была опубликована и неплохо оплачена в советское время. Ничего «в столах» у них запрещаемого не оказалось… Но фронда, кукиш в кармане, лубочная «оппозиционность» им была необходима для своеобразного статуса «свободомыслия».

Я привёл наиболее характерные примеры внелитературного подхода к литературе. И мы видим то, как один автор из своих «прогрессистских» представлений об искусстве, презирая традицию и не стесняясь признаваться в этом прилюдно, поверяет поэзию исключительно «современностью». Другой из убеждений в том, что литература есть «сила служебная» пытается приспособить её к идеологии. А оба вместе творят одно и то же, общее революционное дело – вновь пытаются вернуть литературу к вульгарному социологизму, столь памятному и с таким трудом преодолённому, когда раздавалась не только трескотня пустопорожних политических деклараций, но и треск человеческих костей…

 

2.

Вовсе не случайно, а по той незримой закономерности, о которой сказано вначале, нам теперь не просто припоминается имя выдающегося русского поэта советского периода истории Ярослава Васильевича Смелякова (1912(13) – 1972), но пред нами предстаёт его поэтический мир во всей его глубине и величии. И что примечательно, сначала возникла потребность возвратиться к его творчеству, а потом уже припомнилось, что приближается столетие со дня рождения поэта и сорок лет со дня его кончины. То есть, во всяком случае, у меня, не было никакого внешнего, формального повода снова обратиться к поэзии Ярослава Смелякова, но было именно некое внутреннее необъяснимое желание вновь его перечитать.

Читать же стихи Ярослава Смелякова я начал с юности, с его последних книг «День России» и «Декабрь». До этого я знал его разве что по популярной в то время в литературных кругах песне «Если я заболею, к врачам обращаться не стану…» То есть перипетии его необычной, поистине драматической судьбы тогда мне не были известны. Но меня поражали в его стихах точность определения тех или иных явлений и характеристики людей, исторических личностей, к которым он постоянно обращался.

Представляли же официально творчество Ярослава Смелякова обычно как исполненное романтики комсомольской юности, темы труда, преемственности поколений, сочетания лирической патетики с разговорными интонациями… Впрочем, это было общее обыкновение - в аннотациях к книгам или в справочных изданиях давать самые общие, самые обтекаемые характеристики поэтам и их творчеству.

Каково же было моё удивление потом, когда со временем я знакомился с такой трудной судьбой Ярослава Смелякова. Поражало несоответствие к тому времени уже устоявшейся характеристики поэта с тем, что ему в действительности довелось пережить. При всём при том, что эпоха была трудной и трагической, и прошлась почти по каждой человеческой судьбе, Ярославу Смелякову она отмерила испытаний сверх всякой меры:

 

Мир был разъят и обесчещен,

Земля крутилась тяжело.

Ах, сколько их, тех самых трещин,

По сердцу самому прошло.

 

Оно ещё живёт покуда

И переваривает быт,

Но, словно с трещиной посуда,

Весёлым звоном не звенит.

 

Вот так певец революционности и «комсомольской романтики»: «Мир был разъят и обесчещен…». Прямо-таки в противоположность революционной догматике о сотворении «нового мира».

С первых же шагов на литературном поприще он попадает в жесточайший идеологический переплёт. В 1932 году Ярослав Смеляков выпустил сразу две книги «Стихи» и «Работа и любовь», которые стали поводом резкой полемики в литературных кругах. Молодого талантливого поэта обвиняли ни в большем, ни в меньшем, как в недостаточно чётком пролетарском мировоззрении. Обвинение по тем временам грозное. И не безопасное для поэта, судя по трагическим судьбам многих и многих молодых русских писателей.

В 1934 году М. Горький выступил с резкой статьёй в «Правде», «Известиях» и «Литературной газете» - «Литературные забавы», в которой, по сути, вынес приговор талантливому поэту Павлу Васильеву, назвав его «врагом». А заодно упрекал Ярослава Смелякова в том, что он поддаётся его влиянию: «На характеристике молодого поэта Яр. Смелякова всё более и более отражаются личные качества Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново, знающим творчество Павла Васильева) это враг».

На первом съезде советских писателей, состоявшемся в августе 1934 года, А. Безыменский вослед за «великим пролетарским писателем», в своей «митинговой речи» (по определению И. Сельвинского) выносит, по сути, политический приговор и Павлу Васильеву, и Ярославу Смелякову», а заодно – и Николаю Заболоцкому: «И Заболоцкий и Васильев не безнадёжны. Перевоспитывающая мощь социализма беспредельна. Но не говорить совершенно о Заболоцком и ограничиться почтительным упованием и восхищением талантливостью и «нутром» Васильева невозможно.

Тем более это невозможно, что влияние Заболоцкого сказывается и на творчестве Смелякова и даже в некоторых стихах такого замечательного и родного нам поэта, как Прокофьев. Не потому я обязательно говорил бы о Смелякове, что боялся бы пропустить одно имя в списке поэтов, а потому, что Смеляков представляет серьёзное поэтическое явление, выражая то поколение, которое не знало гнёта царизма. Он подвергается не только влиянию богемно-хулиганского образа жизни, образцы которого даёт П.Васильев и которые так мощно заклеймены в замечательной статье Горького «О литературных забавах» («от хулиганства до фашизма расстояние, короче воробьиного носа»), но и вредным творческим влиянием» («Первый всесоюзный съезд советских писателей 1934». Стенографический отчёт, М., 1934). При этом надо полагать, что сам А.Безыменский мощью социализма уже «перевоспитан».

А 22 декабря Ярослава Смелякова так и «неперевоспитавшегося» беспредельной мощью социализма, арестовывают. При обыске у него была изъята книга Гитлера «Моя борьба» на русском языке, изданная небольшим тиражом и выдаваемая для ознакомления только особо доверенным людям по списку, утверждённому ЦК ВКП(б).

Обвинялся Ярослав Смеляков в антисоветских разговорах, антиобщественном поведении, моральном разложении. На следствии с юношеской прямотой и бесстрашием он говорил о том, что «Горький не любит советской поэзии, его творчество выдохлось, он является пугалом для талантов… Человек не может подгонять своё творчество всегда под радость, человек имеет право отражать в своём творчестве не только схему, навязанную ему, но имеет право на творчество слёз, а нас заставляют писать о машинах, газгольдерах, когда хочется писать о слезах…» И разве Ярослав Смеляков был не прав и в характеристике М. Горького, и той атмосферы литературной жизни, которая тогда всецело царила?..

Эта трагическая страница биографии молодого поэта Ярослава Смелякова убедительно свидетельствует о том, как следовали и следовали ли наиболее талантливые писатели догматике «социалистического реализма». Ей следовали наиболее бездарные, Безыменские и прочие. Да ещё вносившие в литературную среду не просто атмосферу скандала, но выносящие политические обвинения, которые по суровости тех лет могли закончиться физическим уничтожением поэтов. И заканчивались…

Ярослава Смелякова 4 марта 1935 года особое совещание «за участие в контрреволюционной группе» приговорило к трём годам исправительно-трудовых лагерей. Как видим, уже не антиобщественное поведение и моральное разложение вменяется в вину в приговоре, а – откуда-то взявшаяся контрреволюционная деятельность. А это обвинение – более чем суровое.

После выхода на свободу, с началом Великой Отечественной войны поэт был призван в армию и направлен в Карелию. Через несколько месяцев он оказался в финском плену, длившемуся для него с 1941 по 1944 год…

В третий раз Ярослав Смеляков попадает в тюрьму в 1951 году. Стали якобы известны какие-то подробности его «недостойного поведения» в плену. За такое обвинение грозила самая высокая мера наказания.

Ярослав Смеляков, в отличие от своих сотоварищей – Бориса Корнилова и Павла Васильева, репрессированных по нелепым идеологическим обвинениям, остался в живых, можно сказать, случайно. Жена поэта Павла Шубина Г. Аграновская вспоминала: «Самое страшное было то, что смертная казнь ещё не была отменена, а какой срок уготовят Ярославу, не знал и Господь Бог. Спустя пять лет, когда вернулся Смеляков, вот он мне что рассказал: «Жизнью я обязан следователю. (Он и фамилию называл, а я за давностью запамятовала). Я сиделец опытный, вижу – тянет и тянет. Последнее время и на допросы вызывать почти перестал. Спрашиваю: что волыните? А он мне говорит, что, мол, на том свете побывать успеете, куда торопиться… Видно, знал он, что «вышку» должны отменить, а я тянул на эту меру…» И получил Ярослав свой срок – 25 лет лагерей – вскоре после отмены смертной казни» («Сопричастность», «Вопросы литературы», сентябрь-октябрь, 1991). И только в 1955 году поэт выходит на свободу.

О том же, что третья отсидка для Ярослава Смелякова могла действительно закончиться трагически, свидетельствует и его стихотворение «Письмо в районный город», представляющее собой поэтический ответ на письмо Т.М. Корниловой, матери репрессированного поэта Бориса Корнилова. Стихотворение любопытное, написанное с некой раздражительной болью:

 

…Получил письмо я от старушки

И теперь не знаю, как мне быть:

Может быть,

пальнуть из главной пушки

Или заседанья отменить?

Не могу проникнуть в эту тайну,

Не владею почерком своим.

Как мне объяснить ей,

что случайно

Мы местами обменялись с ним?

Поменялись как, не знаем сами,

Виноватить в этом нас нельзя –

Так же,

как нательными крестами

Пьяные меняются друзья.

Он бы стал сейчас лауреатом,

Я б лежал в могиле

без наград.

Я-то перед ним не виноватый,

Он-то предо мной не виноват.

 

Хорош же «певец» комсомольской романтики и рабочей темы, вся молодость которого прошла, по сути, на нарах… Между тем, Ярослав Смеляков в общественном сознании представлялся эдаким насквозь советским поэтом, певцом социалистической системы. И это теперь якобы даёт право уничижать и «развенчивать» его с точки зрения идеологической догматики и в полном согласии с новой революционной «демократической» идеологией…

Кстати, что имел в виду поэт под «главной пушкой», из которой, вроде бы, можно было «пальнуть»? Высказать, так сказать, всю «правду-матку», со всей диссидентской упрощённостью? Но он к ней никогда не прибегал.

У нас появилось уже целое поколение литераторов, которое судит как о предшественниках своих, так и друг о друге не по текстам, не по книгам, а по неким мнениям, неизвестно на чём основанных – то ли на внешних впечатлениях, то ли на слухах. Не подлежащие сомнению, в виду их очевидности, литературные факты для таких «литераторов» ничего не значат. Так В. Огрызко пишет о последних годах Ярослава Смелякова следующее: «В последние годы жизни Смеляков как поэт, мне кажется, сломался. Да, к нему пришло официальное признание. В 1967 году он за книгу «День России» получил Государственную премию, которая по иронии судьбы носила имя одного из первых его гонителей – Максима Горького. Спустя год ему вдогонку дослали за очень слабую поэму «Молодые люди» ещё и премию Ленинского комсомола. Поэта стали в качестве свадебного генерала приглашать почти на все правительственные мероприятия. Но град наград никак не повлиял на уровень мастерства». («Литературная Россия», № 11, 2007). Видимо, редактор литературного еженедельника «Литературная Россия» столь был занят несуществующей интригой, вынесенной в заголовок - «Соперник Твардовского: Ярослав Смеляков», - что Александра Трифоновича Твардовского называет Александром Трифоновым… Понятно, что - это небрежность. Но только она очень уж характеризует уровень данного литературного издания, да и автора…

В то время как в творчестве Ярослава Смелякова проявилась иная, прямо противоположная закономерность. В творчестве истинных поэтов бывает так, что к концу своего творческого пути их поэзия открывается новой глубиной, новым духовным зрением. И они создают в этот период, может быть, главные произведения всей своей жизни. Так произошло и с Ярославом Смеляковым, о чём свидетельствует книга «День России» и особенно последняя книга «Декабрь» (М., «Советский писатель», 1970).

Тут скорее поверишь Владимиру Цыбину, знавшему хорошо и поэта, и его творчество: «Мне было ясно, что второе дыхание, что так называемая вторая молодость, проявляются обыкновенно у финиша. Так было и у В. Луговского с его «Серединой века», и у А. Твардовского с его «пейзажно-философскими» стихами, так было и с «Декабрём» Ярослава Смелякова. В этом прощальном обилии мобилизуются все творческие ресурсы. Природа торопится реализовать себя. Даже в этой книге Ярослав Смеляков не позволил себе расслабиться. В ней есть всё – и боль, и горечь. Нет только чувства увядания, стихов «ни о чём» («День поэзии», М., «Советский писатель», 1980).

«Комсомольская поэма» же «Молодые люди» (М., «Молодая гвардия», 1968) поэмой вовсе не является. Это цикл стихотворений в результате чисто издательского приёма соединённых в книгу в связи с 50-летием комсомола. И уже только поэтому эта книжица «очень слабой поэмой» быть не может.

Никакого «воспевания» комсомола в ней нет. Скорее – укор ему и ирония:

 

Я юность прожил в комсомоле,

Средь напряжённой прямоты.

Мы всюду шли по доброй воле,

Но без особой доброты.

 

И уж никак нельзя назвать «воспеванием» комсомола, в строчках, перефразирующих известные стихи Сергея Есенина.

 

Я сам, оставив эти долы,

Как отоснившиеся сны,

Задрав штаны, за комсомолом

Бежал по улицам страны.

 

Внетекстовой подход к поэтическим творениям ставит их сторонников в неловкое положение, так как при этом, может быть, и без злого умысла искажаются факты.

Как видим, предпринята попытка переоценки поэзии Ярослава Смелякова. Уничижительная и абсолютно не соответствующая действительности. Никакого «слома», никакого понижения мастерства в последние годы у Ярослава Смелякова не было. По логике В. Огрызко получается так, что это «официальная критика» врала нам о том, что Ярослав Смеляков – большой поэт. Да и его «моральный облик» она же приукрасила. На самом же деле он был вовсе не таким, о чём и решил поведать представитель неофициальной критики, надо полагать, критики настоящей. Перед нами – ещё одно сбрасывание литературы с «корабля современности». Разве что имеющее иную мотивацию.

 

Русское и советское в поэтическом мире Ярослава Смелякова не противопоставлены альтернативно, а находятся в преемственной связи. Советское является продолжением русского, но не подменяющее и не отрицающее его. Какой всё-таки сложной и тонкой была общая идеологическая картина в Советском Союзе, в России. Во всяком случае, в послевоенный период. Но теперь-то, двадцать лет спустя после «демократической» революции, мы можем и должны признаться самим себе – что практически выходило из такого альтернативного противопоставления русского и советского – исподволь уготовлялась идеология нового революционного анархизма, а вовсе не «освобождение от коммунизма». Ведь таким противопоставлением, признанием ХХ века «тупиковым» и якобы не принадлежащего «исторической России», этот самый, пожалуй, сложный и трудный век вообще вычеркивался из истории, чем совершался перерыв в исторической преемственности, как основа для всякого революционного беззакония.

Ведь эта убийственная формула – целили в коммунизм, а попали в Россию – свидетельствует только о том, что мы так и не разобрались, кто куда целил, что в образованной среде общества оказалось слишком уж мало людей понимавших эту взаимосвязь. Свидетельствует о том, как ни печально в этом сознаваться, что нас просто переиграли интеллектуально, подсунув губительные и ядовитые идеи, которые были приняты большинством людей без анализа их сути и последствий их преобладания. Так создавалась идеология нового революционного разорения страны. В форме такого соблазнительного якобы преодоления былых несправедливостей, которые в значительной степени были уже преодолены.

И самое печальное состоит в том, что такое альтернативное противопоставление русского и советского долгое время почиталось чуть ли не вершиной патриотизма. Но какими упрощёнными, примитивными, интеллектуально несостоятельными предстают теперь, на развалинах нашей жизни, эти идеи…

Убедительно обосновать на историческом и метафизическом уровнях, а не на отвлечённо-идеологическом советский период истории это поколение образованных людей оказалось не в состоянии. И ввергло народ и страну во тьму нового революционного анархизма. Неужто оно не несёт за это никакой ответственности? Формальное, дозволенное «освобождение», а по сути ложное, обернувшееся новым и беззаконием оказалось дороже самой жизни, стяжаемой столь большими жертвами и страданиями людей.

Ярослав Смеляков был одним из немногих, кто понимал это, сложившееся соотношение русского и советского. И это ему не прощается. Именно поэтому он выставляется певцом советского строя и даже идеологии его, а не большим русским поэтом советского периода истории.

Но, к сожалению, совсем иначе мыслило подавляющее большинство образованных людей, «образованцев», к которым принадлежал и сам автор этого определения А. Солженицын. Оно ожидало крушения «режима», превратившись из советской, народной интеллигенции, в ту интеллигенцию, которая у нас уже была в ХIХ веке, предпринявшей «освободительное движение» в своей стране…

Но жить с ощущением, знанием и ожиданием того, что «режим» рухнет, то есть рухнет страна, в которой ты живёшь, это похоже всё-таки на некий комплекс смердяковщины. Не могли же интеллигенты новой поры не знать того, что отдельно «режимы» то есть идеологии не рушатся. Они рушатся вместе со страной.

И потом, не могли же они не помнить о том, какими огромными жертвами и страданиями человеческими этот «режим» стяжался… И живя уже пусть и в относительном, но благополучии, во всяком случае без варварства революционного анархизма и массовых репрессий, ждать «крушения режима» - это всё-таки безответственность.

Да, «слишком уж противоестественной была государственная идеология – в кричащем противоречии с историей страны и её культурой» (Станислав Джимбинов. «Коэффициент искажения», «Новый мир», № 9, 1992). Но каково должно быть это соотношение в новых условиях, разве об этом в первую очередь должны думать не деятели культуры? Разве они должны в столь важных вопросах всецело доверяться политикам? Однако такая мысль им, кажется, не приходила в голову. Было избрано самое простое, примитивное «разрешение» кричащего противоречия – крушение «режима», при этом понимаемое как-то умозрительно, без крушения судеб миллионов людей, в том числе и их собственных.

А ведь был пример преодоления этого противоречия предшествующими поколениями. И во время ещё более сложное, чем наше. Когда с середины тридцатых годов революция была «национализирована», произошла, как писал Г. Федотов контрреволюция сверху. У ретивых сторонников перманентной, постоянно длящейся революционности революция была таким образом отобрана. Да, идеология осталась прежней, но за невнятной идеологемой «революционных ценностей» реально в обществе происходили уже совсем иные процессы, во всяком случае, не революционные. Да, эта реставрация тщательно утаивалась. Ведь признав её, было невозможно совершить новую, очередную, на этот раз «демократическую» революцию. Ну так что было важнее – реально происходящие перемены в обществе или же декларации о них? Но, не заметив той реставрации, начавшейся в тридцатые годы и требуя её в 1991 году, наши интеллектуалы сами того не заметили, как стали идеологами новой, «демократической» революции. Ведь свергался не «режим», а предпринималось очередное революционное разорение России.

Тот советский строй, как выразился поэт, - стиль жизни, который был объявлен в «демократическую» революцию «тупиковым» и не принадлежащем «исторической России», а стало быть, подлежащий разрушению, стал результатом долгого и мучительного преодоления революционного сознания и нового государственного созидания. И мало чего общего имел с первоначальной советской эпохой с её революционной догматикой.

Привожу суждения Станислава Джимбинова, как наиболее характерные, преобладавшие в образованной среде в то время. Признав наличие «духовного Чернобыля», многие интеллигенты тем самым стали идеологическими бойцами новой революции. И тут пошла в ход литература, как «средство», как «помощница», как сила «служебная»: «Можно ли рассматривать так называемую советскую литературу как продолжение русской литературы? Без колебаний отвечаешь: нет, это весьма отдалённый мутант русской литературы». Да неужто, творения М. Шолохова, М. Булгакова, А. Твардовского, Я. Смелякова, А. Ахматовой, М. Цветаевой, В. Шукшина, В. Белова, В. Соколова, Н. Рубцова и многих других писателей – это не русская литература? Ну был поток средних писаний, как и во все времена, но литература-то определяется по её вершинным творениям.

Убедительным доказательством опрометчивости и несправедливости таких представлений и суждений является то, что в результате чаемого крушения «режима» русская литература не только не осталась в состоянии «мутанта», но вообще была изъята из общественного сознания. Вот когда действительно наступил «духовный Чернобыль»… Значит, не смогли его предусмотреть, потеряв даже то, что имели? Значит, не оказалось достаточной прозорливости для этого? Выходит, что так. Как это ни печально осознавать.

Но удивительно, что даже получив вместо демократии беспредел, не сотворив никакого саркофага на «духовный Чернобыль», но пробудив новый, автор тем не менее исполнен радости, - даже счастья: «Однако счастье мы уже обрели – освобождение от чудовищной, калечащей душу идеологии».

Но как человек образованный и глубоко мыслящий (знаю его не только по статьям, но и по лекциям в Литературном институте) Станислав Джимбинов задавался наиважнейшим соотношением русского и советского, темой, так и оставшейся никем не исследованной. А по поводу известной песни:

 

- А куда же напишу я?

Как я твой узнаю путь?

- Всё равно, - сказал он тихо –

Напиши куда-нибудь.

 

Даже заметил: «Прислушайтесь внимательно – и в словах комсомольской песни вы рассмотрите христианское смирение и веру в чудо».

Станислав Джимбинов один из немногих интеллектуалов, кто в то время задавался вопросом о реставрации: «Никто из теоретиков «перестройки» не произнёс слова «реставрация», все говорили только о новой революции». Но, требуя «реставрации» в восьмидесятые – начале девяностых годов и не замечая «реставрации» уже свершившейся, начавшейся с середины тридцатых годов, и не наглядно-показательным образом, автор невольно, сам того не подозревая, становился «теоретиком» новой революции. Официальные же «теоретики» во главе с М. Горбачёвым и не должны были говорить о «реставрации», так как они прекрасно понимали, что свершают новую революцию. Но в таком случае, почему заодно с ними оказались люди образованные, интеллектуалы, состоявшиеся при этом самом ненавистном им «режиме»? Почему доверились столь хлипкой идеологии «освобождения от коммунизма»? В то время как их обязанностью было не просто развенчать «режим», но на историческом, философском, метафизическом уровнях уяснить «предельно сложный» двадцатый век в истории России. Но таких мыслителей оказались единицы. И они не могли повлиять на общее идеологическое поветрие, обосновывающее крушение «режима», то есть собственной страны.

Ну так был «духовный Чернобыль» или нет? Так и хочется спросить: если был, то откуда взялись столь образованные и умные авторы, какие теперь не могут появиться в принципе? Прошло всего два десятка лет и обнажилась вся опрометчивость подобных убеждений и суждений.

Но всё дело в том, что это соотношение русского и советского давно постигнуто и выражено с большой поэтической глубиной в стихах Ярослава Смелякова.

Таковой оказалась логика интеллигенции советского периода истории. В своём желании крушения «режима» она поступила точно так же, как и интеллигенция ХIХ века. России советской ей оказалось так же не жаль, как той интеллигенции – России самодержавной.

Парадокс, даже можно сказать идеологический «капкан», в который она попала, состояли в следующем: борясь с режимом, осуждая революционный вандализм и его последствия, она, тем не менее, стала исправной идеологической обслугой новой, «демократической» революции в России. Причём, революции криминальной…Неужто в этом и состояли её идеалы? Понятно, что идеалы на то и идеалы, чтобы никогда не быть достижимыми. Но когда между замыслом и выходящим из него реальным положением в обществе выходит такая разительная разница, изъян следует искать в замысле.

Таким оказалось в миропонимании интеллигенции той поры соотношение русского и советского. Русское ей не особенно было и нужным, она всецело занялась борьбой с советским. То есть с тем государственным устройством, которое было, а никакого другого, как видим, не было в её воспалённом сознании…

 

3.

Дело вовсе не в том, что Ярослав Смеляков был якобы фанатиком советской власти, а в том, что советский период истории он понимал как закономерный этап в трудной, трагической истории страны. Он исходил из того «режима», который реально был, а не из воображаемого. Ведь как оказалось, никакого другого «режима» у интеллигентов не было. Была только борьба с «режимом» существующим. И чем далее мы уходим от «демократической» революции нашего времени, тем более убеждаемся в правоте Ярослава Смелякова. Но ведь поэт постиг это уже давно, и довольно определённо и ясно. В этом отношении примечательно его стихотворение «Национальные черты»:

 

С закономерностью жестокой

И ощущением вины,

Мы нынче тянемся к истокам

Своей российской старины.

 

Мы заспешили сами, сами,

Не на экскурсии, а всласть

Под нисходящими ветвями

К ручью заветному припасть.

 

Ну что ж! Имеет право каждый,
Обязан даже, может быть,

Ту искупительную жажду

Хоть запоздало утолить.

 

И мне торжественно невольно,

Я сам растрогаться готов,

Когда вдали на колокольне

Раздастся звон колоколов.

 

Не как у зрителя и гостя

Моя кружится голова,

Когда услышу на бересте

Умолкших прадедов слова.

 

Но в этих радостях искомых

Не упустить бы на беду

Красноармейского шелома,

Пятиконечную звезду.

 

Не позабыть бы с обольщеньем

В соборном роясь серебре,

Второе русское крещенье

Осадной ночью на Днепре…

 

Особенно тут поражает это «ощущение вины», так как «Рязанские Мараты», впав в обольщенье, натворили, набедокурили много, в порыве строительства «нового мира», отвергая всё истинное, родное, национальное. Потому «гул забвения и славы» и плывёт над их кладбищем.

Но разве в этих стихах Ярослав Смеляков не оказался, к сожалению, пророком, когда в наше время, отвергнув такой трудный советский период истории, сотворили новую беду?.. Вот оказывается, по Ярославу Смелякову, когда начиналась «перестройка», и какая. А не та «революционная перестройка», которую мы знаем…

Это понимали, пусть и немногие, его современники. У замечательного поэта Владимира Леоновича есть стихотворение, посвящённое Ярославу Смелякову, в котором он выражает именно эту российскую суть поэта:

 

…А знают что? Такой он и сякой,

К тому ж ещё угрюмый и гундосый.

Согнётся, будто в поле над сохой,

И рот заткнёт всегдашней папиросой.

 

В газете напечатает стишок,
И в рукописи чистый лист оставит,

А между делом за вершком вершок

В историю российскую врастает.

«Дружба народов», № 12, 1983.

 

Немногие, совсем немногие люди обладают талантом жить настоящим, то есть распознавать его истинный смысл и значение, ценить своё кратковременное земное бытие. Это трудно, это требует работы души и разума. Чаще люди судят о настоящем по предшествующему, по стереотипам и догмам прошлого. Словно не замечая, что жизнь не знает повторений. Но так проще и легче, ибо в текущей жизни непросто распознать, где подлинное, а где мнимое и ложное. Умение жить настоящим – значит распознавать то, что в нём действительно происходит. Знать истинную историю – это одно, а ностальгировать о прошлом, убегая в него от настоящего, считая своё время неким «недоразумением» - это совсем иное. Последнее – признак интеллектуальной несостоятельности и слабости воли.

В то время как такое порывание в прошлое, чаще свершаемое на идеологическом уровне, не такое уж безобидное. Ведь оно, так или иначе, реанимирует давно пережитые беды, возвращает их в уже совсем иную жизнь. И становится, таким образом, помимо воли их исповедников идеологией разрушения существующей, настоящей жизни. Никакие даже самые красивые догматы об «исторической России» (поди, определи её параметры), в которую якобы можно и следует вернуться, не могут скрыть безволия и интеллектуального бессилия объективно оценить своё время.

Неслучайно Ярослав Смеляков, по свидетельству Владимира Цыбина, по дороге из Югославии обмолвился: «Одни кладбища и руины. Никто не видит своего настоящего. Настоящим никто не гордится».

Другая крайность ухода от настоящего – апелляция к неопределённому будущему, пока ещё никому неизвестному. Уход в этакую бесплодную мечтательность, где нет даже намёка на пророчество. В этом есть уже изрядная доля спекуляции, когда будущее предстаёт не в качестве идеала и неизбежности, а в качестве догмата.

Ярослав Смеляков обладал удивительным талантом жить настоящим. Постоянные же его обращения к истории имели иной смысл, собственно были подчинены потребностью жить настоящим. Это он с предельной лаконичностью и точностью выразил в «Стихах, написанных в псковской гостинице». Он мечтал, как Пущин, приехать к великому поэту «утром и зимой», обязательно с шампанским и, чтобы «полозья бешено скрипели и снег стучал из-под копыт». Но – «Всё получилось по-другому»:

 

Но из-под той заветной крыши

На то крылечко без перил

Ты сам не выбежал, не вышел

И даже дверь не отворил

 

…И, сидя над своей страницей,

Я понял снова и опять,

Что жизнь не может повториться,

Её не надо повторять.

 

А надо лишь с благоговеньем,
Чтоб дальше действовать и быть,

Те отошедшие виденья

В душе и памяти хранить.

 

И особенно поражает, пронзает, это такое беспощадное и вместе с тем такое простое и ясное: «Её не надо повторять», что у каждого человека – своя страница рукописи или судьбы. Ведь даже имя Пушкина в стихотворении не произносится, а лишь поминается «пушкинский дом», да «псковская гостиница». Каждый пишет «свою страницу», а не повторяет чью-то...

 

Среди выдающихся русских поэтов советского периода истории Ярослав Смеляков занимает особое положение и место. В его творческой судьбе, в его наследии, как ни у кого из его современников, ясно виден тот путь, каким шло во временном развитии народное самосознание в этот драматический, сложный, мировоззренчески запутанный период нашей истории.

Но благородство, человеческая мудрость поэта в том и состояли, что трижды пройдя испытания своего жестокого времени – лагеря, финский плен, он не ожесточился, как многие, не «зациклился» на этом, превозмог личную вполне понятную обиду. Более того, как видно по всему, усилием воли отстранился от этой «лагерной» темы: «Позабылось быстро горе, я его не берегу». И вовсе не из страха и не из осторожности, как полагают иные идеологизированные окололитературные публицисты, а, видимо, из глубокого понимания того, к чему это может привести поэта. Это очень сильный творческий и человеческий поступок Ярослава Смелякова, остающийся и сейчас не тускнеющим уроком. Остаётся он таковым потому, что многие писатели со сходной трагической судьбой не смогли удержаться на такой духовной и нравственной высоте. Так и не смогли психологически выйти из лагеря, из ГУЛАГа, навсегда оставшись там сознанием и душой… Более того, потащили за собой, в эту тюремную психологию и читателей. То есть остались в пределах обыденной логики. Далеко небезупречной с точки зрения творческой, да и просто человеческой.

Ведь продолжая писать о лагерях, о пережитом в них, выражая лишь свои обиды, они, как правило, мотивировали это следующим: ради установления правды; чтобы ничего подобного больше не повторилось. Все так. Они имели полное право на это. Но хотели они того или нет, так и не выйдя из лагеря, не найдя в себе сил преодолеть лагерную психологию, они продолжали удерживать лагерное сознание в своих современниках. А вовсе не способствовали преодолению его. Более того, - прививать его тем, кто его уже не знал. Такую коварную штуку сыграла с ними по-человечески понятная и вроде бы оправданная позиция критицизма. Декларируемые, вроде бы, благородные намерения обернулись своей противоположностью.

И о том, что это действительно так, свидетельствует то, что пока разоблачалась прошлая неправда, созрела новая, может быть, ещё более коварная. Стало быть, такой путь к освобождению от неправды не приводит. Ведь указание на зло само по себе не избавляет нас от зла. И они поступили точно так же, как и их предшественники, которых они разоблачали: негодуя над неправдой своего времени, не заметили нового бедствия, выпавшего народу и стране. Более того, стали представлять его как возвращение к справедливости. То есть новое разорение России выставили как её возрождение…

Ну а довод о том, чтобы ничего подобного больше не повторилось, какой-то и вовсе наивный, лишённый проницательности и мудрости. И потому, что история не знает повторений и потому, что не таким способом создаются преграды от трагедий и социальных потрясений. Наоборот, такой способ создаёт предпосылки для их пробуждения. Духовная крепость достигается не воспитанием ненависти в человеке, но – любви, что русской поэзией постигнуто уже давно: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть» (Н. Некрасов).

В такой позиции Ярослава Смелякова действительно сказалось его человеческая и нравственная высота. А ещё – истинно православное отношение к людям и миру. И здесь уместно сопоставить его судьбу с судьбой архимандрита Иоанна (Крестьянкина), о котором рассказал в своей книге «Несвятые святые» и другие рассказы» архимандрит Тихон Шевкунов: «Отец Иоанн говорил, что каждый день поминает его (своего следователя – П.Т.) в своих молитвах. Да и забыть не может… меня всегда поражало, как он отзывался о временах, проведённых в лагерях. Батюшка говорил, что это были самые счастливые годы его жизни.

- Потому что Бог был рядом! – с восторгом объяснял батюшка. Хотя без сомнения отдавал себе отчёт, что до конца мы понять его не сможем» (М., издательство Сретенского монастыря; «ОЛМА Медиа Групп, 2011). О многом, очень о многом говорит это абсолютное совпадение в миропонимании известного духовного подвижника и поэта советского периода истории…

 

5.

Идеологическая, мировоззренческая картина советского периода истории не такая простая, какой она представлялась и всё ещё представляется всей мощью пропагандистских средств и каковой навязана общественному сознанию, по сути, повсеместно и тотально. Мы обязаны обрисовать её в самых общих чертах хотя бы потому, что она остаётся, по сути, сокрытой, а в формировании этой, господствующей, и сразу скажем, ложной идеологической картины активно участвовала литература, точнее – часть литературы, одно из её идеологизированных направлений.

И тут мы непременно должны, во-первых, отметить, что советский период истории был довольно долгим и неоднородным. Более того, без учёта этого его изменения и развития во времени, невозможно судить о нём объективно. Во-вторых, задаться вопросом: а что собственно составляло главное содержание этой эпохи? Нам тут же укажут: как что, да это же очевидно - крушение «исторической России» в результате революционной катастрофы 1917 года, господство марксистско-ленинской идеологии, чуждой народному самосознанию, с которой, рано или поздно, но пришлось бы расставаться. Вот мы, наконец-то, с ней и расстались.

По внешним признакам всё, вроде бы, так. И все же это упрощённое и, по сути, неверное представление, так как по законам социального развития после всякой революции непременно наступает реставрация, как отход от революционного анархизма и возвращение к народному самосознанию и традиции. А потому мы уверенно можем сказать, что основным содержанием идеологического противоборства советского периода истории было противоборство революционного сознания с традиционным. Разумеется, при сохранении официальной марксистско-ленинской идеологии, которую просто отбросить было уже невозможно. Не через «отбрасывание» этой идеологии происходила реставрация, а через её медленное, но неотвратимое «переваривание», и возвращение к народной традиции в культуре и к народному самосознанию. Начался этот процесс с 1934 года. А с победным завершением Великой Отечественной войны можно было говорить, что Россия ценой огромных потерь восстановилась после революционной катастрофы начала века в форме Советского Союза. Реставрация, по сути, завершилась. Особенность её в том и состояла, что официальной идеологией оставалась прежняя марксистско-ленинская схоластика. Это ведь преодоление революционного сознания и явилось главным итогом Великой Отечественной войны, а вовсе не «преимущество» социалистической системы над капиталистической, как писалось в учебниках по истории. И что очень важно, наконец-то восстановилась русская литературная традиция, что свидетельствовало о возвращении к народному самосознанию.

Официальная идеология уже не была самым большим злом, так как «времён суровость» (Б. Пастернак) смягчилась. «Подобревшее лоно столицы», - как писал Я. Смеляков, уже было явным. Но тут-то со всей остротой и «обнаружилось» (вот новость!) несоответствие реального состояния народной и государственной жизни и их идеологического обеспечения. И поскольку литература у нас участвовала как в преодолении идеологии, так и в формировании новой идеологической картины общества, она раскололась на два, по сути, противоположных направления. Одни писатели работали в литературной традиции, восходящей к ХIХ веку, веку великой русской литературы. Другие, явно запоздало занялись ликвидацией указанного несоответствия между реальной жизнью и её идеологическим обеспечением. То есть снизвержением идеологии, в то время, когда она не была уже самым большим злом. Это-то направление и было выставлено в общественном сознании как «передовое» и «прогрессивное». Не в пример традиционному как якобы «консервативному».

Но поскольку веских причин для непримиримой и самоотверженной борьбы, выставляемой непременно как благородный гражданский подвиг, уже не было, то это направление литературы – «шестидесятническое», «диссидентское», - обратилось к раннему периоду советской истории с его действительными зверствами классовой борьбы. При этом сторонники этого направления убеждали общество, что теперь и только теперь надо, наконец, расстаться с этими несправедливостями, которые, по сути, уже были преодолены. А почему бы и не включиться в такую борьбу, если это было уже не столь опасно, как в довоенные годы, на эшафот за неё идти уже не надо было, а, между тем можно было прослыть правдолюбцем… В таком случае, чем душа представителей этого направления литературы уязвлена стала? Народными страданиями? Но тогда почему лишь прошлыми? Нет, в результате такого временного смещения, а по сути, исторической манипуляции, бунт «шестидесятников» был направлен против возвращения к народным началам жизни. За реанимацию всё того же революционного сознания, принёсшего столько бед стране и народу. За восстановление прежней идеологической схоластики.

Ведь это поколение «шестидесятников» и появилось на волне нового революционного рецидива в нашем обществе, пробужденного Хрущёвым. Как идеологическая обслуга «оттепели». И душа его уязвлена была не народными страданиями, а отступлением от «ленинских норм» идеологии, которой так долго и столь свирепо мордовался народ.

Правда, вскоре открылась вся неприглядность такой мировоззренческой основы бунта «шестидесятников». И тогда её начали скрывать, выдавая её как борьбу за справедливость и за «историческую Россию». На самом же деле это была борьба за «чистоту» ленинской идеологии, то есть, в конечном счёте, за идеологическое обоснование всё тех же ГУЛАГов, против которых они, вроде бы, боролись декларативно. Так создавалась идеология новой, очередной революции в России, свидетелями и участниками которой мы оказались. Вот главная мировоззренческая заморочка этого времени, от которой никуда не уйти и которая со временем будет проступать всё явственнее. Отдавали ли они себе отчёт в том, что борясь с прошлыми несправедливостями, уже во многой мере преодолёнными, они уготовляют новые несправедливости? Это уже не столь важно.

Словом, интеллигенция советского периода, назвавшая себя «шестидесятничеством», говоря словами А. Блока, начала снова «дичать». Как уже, кстати, было в нашей истории. В это как-то трудно верится, что о «шестидесятниках» века ХIХ А. Блок писал ещё в 1919 году так, словно речь шла о «шестидесятниках» нашего времени, миновавшего века: «Шестидесятничество и есть ведь одичание; только не в смысле возвращения к природе, а в обратном смысле: такого удаления от природы, когда в матерьялистических мозгах заводится слишком уж большая цивилизованная «дичь», «фантазия» (только наизнанку) слишком уж, так сказать, - «не фантастическая».

Бунт основного «диссидента» А. Солженицына начинался ведь как протест именно против «отступлений от ленинизма». Правда, годы спустя он выставит его в прямо противоположном свете. Справедливо писал Вадим Кожинов: «Известны слова А.И. Солженицына из «Письма вождям Советского Союза» (1973), призывавшие отбросить чуждую России идеологию: «Сталин от первых же дней войны не понадеялся на гниловатую порченую подпорку идеологии, а разумно отбросил её, развернул же старое русское знамя, отчасти даже православную хоругвь, - и мы победили!» …Но ещё показательно другое. Сам Александр Исаевич во время войны, то есть за тридцать лет до своего «Письма вождям Советского Союза», был явно и резко недоволен этим самым развёртыванием «старого русского знамени»… Солженицын, не дождавшись конца войны и, в проходивших тогда цензуру письмах, обвинил Сталина в отступлениях от ленинизма. 9 февраля 1945 года он был арестован, и в его бумагах обнаружили портрет Троцкого, которого он считал истинным ленинцем…» («Великое творчество. Великая победа». М., Военное издательство, 1999).

И разве не за это же ратовал один из основных «шестидесятников» А. Вознесенский:

Уберите Ленина с денег,

Так цена его высока.

 

В результате столь запоздалой борьбы с чуждой идеологией произошли возврат к революционному сознанию и замена интеллигенции. Вместо советской интеллигенции, не дерзавшей на идейное водительство появилась новая, идеологически озабоченная, по сути такая же, как и в дореволюционное время, поставившая себя по отношению к народу в положение борьбы. Так борьба с марксистско-ленинской идеологией превратилась в борьбу с народом, с его культурой, традицией и самосознанием. Ведь тот анархизм и беззаконие, которые охватили ныне общество, являются не некой издержкой перехода России якобы на свой истинный путь развития, или на более прогрессивный, а прямым следствием очередной революции, со всеми её родовыми признаками и неизбежными бедами.

Ярослав Смеляков не принадлежал к этому «направлению» в литературе той поры. Он продолжал русскую литературную традицию. В его поэтическом мире с предельной ясностью проявилась эволюция народного самосознания в советский период истории – от революционного к традиционному. Именно этот аспект нашего духовного бытия старательно скрывался в послевоенный период и скрывается до сих пор с помощью новых идеологий, так как лишал исповедников революционного сознания оправдания, метафизической основы в объяснении происходящего, перекрывал возможность новой революции в России. А её, как мы потом воочию убедились, спровоцировать, в иной форме, конечно, было так просто при господствовавших в официальной идеологии «революционных ценностях», а не народных ценностей и не национальных интересов. А потому, когда после стольких трагедий – революции, Гражданской войны, голода, Великой Отечественной войны, нового хрущёвского революционного рецидива в стране наступило хоть какое-то спокойствие, его тут же объявили «застоем». Предстояло, конечно, не «застой» преодолеть, а разрушить кое-как устоявшийся уклад жизни, доставшийся столь дорогой ценой. Ну не может жить иначе, кроме как бунтуя и разрушая, прометеев человек. У него просто нет иного способа заявить о себе на этом свете, кроме такого варварского. По причине его патологической идейности, безверия и бездуховности.

Странным было это наше «шестидесятничество». Ему прощалось, дозволялось «вольнодумство», как бы для полноты общей картины культурной жизни: вот, мол, у нас и такое есть. И вместе с тем, оно было самой исправной идеологической обслугой власти. Причём, не в народном её понимании, а в догматическом, марксистско-ленинском. Эдакие разрешённые «вольнодумцы» все с той же ортодоксией, от которой вся народная и государственная жизнь с таким трудом всё более и более отдалялась. По сути, они возвращали общество к той же идеологической догматике под видом «вольнодумства». Могло ли на таком мировоззренческом обеспечении произойти что-либо иное, кроме новой революции? Конечно же, нет. И она произошла…

 

Когда внимательно следуешь за поэтической судьбой Ярослава Смелякова, обнаруживаешь поразительную закономерность: тот конфликт, который он пережил в молодости, стоивший ему стольких лет лагерей, сопровождал его всю жизнь. Несмотря на официальное признание и даже на некую его государственность. Это проявлялось и в «крамольных» стихах, которых у него оказалось немало, таких как о Маяковском «Ты себя под Лениным чистил», «Голубой Дунай» и других. И главное в рукописи «Я обвиняю!», представляющей собой его многолетнее расследование гибели, а, по всей вероятности, убийства Владимира Маяковского. Выступив в «Огоньке» со статьями «Любовь поэта» и «Трагедия поэта» (№ 16, 23, 26, 1968) он не мог тогда назвать виновников гибели поэта. И вот теперь, посчитав, что «время это пришло», он составил эту рукопись «Я обвиняю!», в которой писал: «Мы можем и должны сказать, кто преступник, кто сволочь, можем назвать тех, кто подготовил роковой выстрел». И он называет всех, причастных к травле и гибели Маяковского. Но, видимо, при всей его известности и знаменитости, так нигде и не смог её опубликовать…

Я хорошо помню эту 38-ми страничную рукопись, бродившую в литературных кругах Москвы, помеченную декабрём 1970 года, то есть всего лишь за два года до кончины Ярослава Смелякова…

Но ведь сам факт того, что рукопись была пущена для ознакомления в литературных кругах именно таким образом, а не через публикацию её, говорит очень о многом. По всей видимости, у Ярослава Смелякова другого способа для ознакомления с нею литературной общественности просто не было…

И, как видно из этой рукописи, как конфликт Владимира Маяковского, так и конфликт самого Ярослава Смелякова проходил не по дилемме «поэт и власть», а по совсем иным параметрам – между поэтом и той окололитературной тусовкой, которая имела совсем иные виды и на русскую поэзию, и на историю, и на судьбу России… И которая имела большую силу влияния на общественное сознание. Это те, с кем мы «даже вроде дружим», но «кому – до боли сердца нужен – любой, но всё-таки успех» («Письмо другу – стихотворцу»).

Ярослав Смеляков любил Владимира Маяковского, как и многие люди его поколения. Причём, как это ни странно, в его поэзии нет ученичества, связанного с поэзией Маяковского. Совершенно справедливо отметил Николай Старшинов, что «формально он не испытал никакого влияния его»: «Смеляков обожал Маяковского. Следуя за ним (хотя формально он не испытал никакого влияния его), он сам стремился к тому, чтобы каждое стихотворение содержало в себе так называемое гражданское звучание. И это была не поза, не дань моде, не желание спекульнуть на теме, но глубокое внутреннее убеждение» («Поэзия», № 1, 1998).

По всей вероятности, в Маяковском Смелякова привлекало другое, не только собственно его поэтика. Для него он был, видимо, образцом поэта в обществе, властителя дум, обладающим колоссальным влиянием на людей. Это такое положение поэта в обществе, о котором обмолвился в своих воспоминаниях о Ярославе Смелякове Владимир Цыбин: «Мне часто казалось, что ему хотелось, чтобы поэты походили на вождей».

Да, безусловно, Маяковский был поэтом партийным, поэтом социалистических идеалов. Но в том идеологическом противоборстве, в той «немой борьбе» (А. Блок) он безусловно работал на созидание новой государственности. Мне не нравится поэзия Владимира Маяковского (легко теперь сказать об этом), это – не мой поэт, но у меня не поднимется рука писать о нём и тем более в чём-то его осуждать. Разумеется, у Ярослава Смелякова было совсем иное восприятие Маяковского, проникнуть в которое теперь не так просто.

Смеляков защищал Маяковского мужественно и бесстрашно. Чего только стоит публикация его стихотворения, посвящённого Маяковскому «Ты себя под Лениным чистил», в альманахе «Поэзия» (№ 10, 1973), в котором поэт со всей беспощадностью обличил травителей и убийц поэта:

 

Ты себя под Лениным чистил,

Душу, память и голосище,

И в поэзии нашей нету

До сих пор человека чище.

 

Ты б гудел, как трёхтрубный крейсер,

В нашем общем многоголосье,

Но они тебя доконали,

Эти лили и эти оси.

 

Не задрипанный фининспектор,

Не враги из чужого стана,

А жужжавшие в самом ухе

Проститутки с осиным станом.

 

Эти душечки-хохотушки,

Эти кошечки полусвета,

Словно вермут ночной, сосали

Золотистую кровь поэта.

 

Ты в боях бы её истратил,

А не пролил бы по дешёвке,

Чтоб записками торговали

Эти траурные торговки.

 

Для того ль ты ходил, как туча,

Медногорлый и солнцеликий,

Чтобы шли за саженным гробом

Вероники и брехобрики?!

 

Как ты выстрелил прямо в сердце,

Как ты слабости их поддался,

Тот, которого даже Горький

После смерти твоей боялся?

 

Мы глядим сейчас с уваженьем,

Руки выпростав из карманов,

На вершинную эту ссору

Двух рассерженных великанов.

 

Ты себя под Лениным чистил,

Чтобы плыть в революцию дальше,

Мы простили тебе посмертно

Револьверную ноту фальши.

 

Об истории публикации этого стихотворения рассказал в своё время Николай Старшинов: «Осенью 1972 года я с поэтом Вадимом Кузнецовым приехали к Ярославу на дачу, в Переделкино. Поэт был нездоров, плохо себя чувствовал. И настроение у него было неважное, даже расстроенное… Я попросил у Ярослава стихи для альманаха «Поэзия», куда только что поступил на работу. Он по сути дела отговаривался:

- Я же сказал, что не могу сейчас писать… Ничего нового у меня нет… Впрочем, у вас в издательстве осталось несколько моих стихотворений, которые не вошли в мою последнюю книгу. Помните, Таня попросила их снять… Вот и можете их отыскать и напечатать…

- И стихи о Маяковском тоже можно?

- Печатайте и эти стихи. Я не против, если они у вас сохранились…

Дело в том, что при отправке в набор его последней прижизненной книги Таня Стрешнева, жена Ярослава, попросила снять, вынув из рукописи, идущей в производство, несколько стихотворений. В первую очередь стихи о Маяковском «Ты себя под Лениным чистил…»

После публикации этого стихотворения разразился скандал. Станислав Куняев вспоминал: «Какой шабаш поднялся после его публикации! Как же! Смеляков замахнулся на святая святых – на нашу касту! Симонов бегал в ЦК и требовал наказания виновных, утверждал, что стихи написаны Ярославом Смеляковым в невменяемом состоянии, что автор сам был против их публикации, что они были опубликованы против его воли. Борис Слуцкий звонил вдове поэта Татьяне Стрешневой и угрожал, что она не получит больше ни строчки переводов, что все «порядочные люди отшатнутся от неё», что копейки больше нигде не заработает… Хорошо ещё, что у Вадима Кузнецова, опубликовавшего стихотворение в альманахе «Поэзия», сохранилась вёрстка стихотворения, завизированного Смеляковым. А сам поэт к тому времени был уже недоступен для гнева ничего не забывших и ничему не научившихся поклонников бриковского салона – он уже спал вечным сном под каменной плитой Новодевичьего кладбища». («Поэзия. Судьба. Россия», «Наш современник», М., 2005).

А Николай Старшинов рассказал ещё более странную историю, связанную с публикацией этого стихотворения Ярослава Смелякова: «После выхода альманаха «Поэзия» стихотворение это не было ни разу опубликовано ни в одном издании. А с самим номером альманаха произошла непонятная история. Он мгновенно исчез с полок книжных магазинов. Поэт и прозаик Виталий Коржиков рассказал мне даже такое:

- Подошёл я несколько дней назад к книжному магазину, который находится поблизости от моего дома. Смотрю: подъезжает к нему легковая машина. Из неё вышли молодые люди. Они по быстрому забежали в магазин, вынесли из него с десяток пачек каких-то книг. Я услышал их разговор: «Сейчас отъедем за город и сожжём…» Я зашёл в магазин и поинтересовался у продавца: что это за книги вынесли сейчас эти молодые ребята? А он мне: «Да это – последний номер альманаха «Поэзия».

Потом начали пытать членов редколлегии альманаха – были ли они ознакомлены со стихотворением до его публикации? Многие уклонились от ответа, и только поэт Василий Фёдоров сказал, что он был ознакомлен, хотя на самом деле стихотворения этого до публикации не видел…

Таковыми совсем недавно были литературные нравы. В таких условиях существовала русская литература советского периода истории. Такой была идеологическая борьба. Не за строчки только, конечно. Но за русскую поэзию, за нашу российскую жизнь. И, как видим, сводилась она вовсе не к дилемме «поэт и власть», а проходила совсем по другому рубежу. Впрочем, как это и было в русской литературе всегда, начиная с А.С. Пушкина и М.Ю. Лермонтова, с их трагических гибелей.

Ярослав Смеляков всю жизнь думал о гибели Владимира Маяковского. В помянутой рукописи «Я обвиняю!» он писал: «В течение 40 лет я не переставал думать: что же произошло 14 апреля 1930 года?.. Исследуя и сопоставляя факты, имеющие отношение к смерти Маяковского, я пришёл к выводу, что она подготовлялась врагами поэта издавна, планомерно и неотступно».

Обращает внимание странность уже самого официального сообщения о смерти поэта, основанного на «предварительных данных следствия», в котором утверждалось изначально, что Маяковский «покончил жизнь самоубийством» и что «самоубийство вызвано причинами личного порядка, не имеющими ничего общего с общественной и литературной деятельностью поэта». Понятно, что такое сообщение, обнародуемое изначально, как раз и изобличает себя и направлено на то, чтобы скрыть истинные обстоятельства гибели поэта. И далее Ярослав Смеляков называет поимённо всех, виновных в травле и гибели Маяковского и особенно подробно обрисовывает зловещую роль в этом Лили и Оси Бриков.

И не просто перечислил имена всех, причастных к гибели поэта, но и назвал явление, по причине которого определённая часть критики отказывала в признании наиболее талантливым русским поэтам, начиная с Пушкина: «О том, что определённая часть критики не понимает и не признаёт многих русских писателей, говорил в своё время А.П. Чехов. В дневнике 1897 года он откровенно писал: «Такие писатели, как Н.С. Лесков, С.В. Максимов, не могут иметь успеха у нашей критики, так как наши критики почти все евреи, не знающие, чуждые русской коренной жизни, её духа, её форм, её юмора, совершенно непонятного для них, и видящие в русском человеке ни больше, ни меньше, как скучного инородца. У петербургской публики, в большинстве руководимой этими критиками, никогда не имел успеха Островский, и Гоголь уже не смешит её» (Чехов, ПСС, изд. 1933. т.12, стр.112).

Я понимаю, что уже за одну эту цитату меня обвинят в антисемитизме, - продолжал Ярослав Смеляков. - Нас, русских людей, издавна запугивают этим словом. Между тем, если повнимательней понаблюдать нашу жизнь, особенно в части литературы и искусства, нетрудно убедиться, что не антисемитизм, а антирусизм или, как прежде говорили – русофобство получило необыкновенное развитие и приносит ощутимый вред социалистической культуре. Трагическая судьба Маяковского – одно из подтверждений тому… То, что писал Чехов о критиках Лескова и петербургских истолкователях Гоголя и Островского, полностью, а может быть, ещё в большей мере относится к критикам Маяковского. Они действительно оказались неспособными понять Маяковского, как русского поэта».

Не просто критиками, но хулителями Маяковского, преследовавшими его, были И. Эренбург, Л. Троцкий, А. Левинсон, К. Чуковский, Л. Сосновский, В. Полонский, А. Воронский, Н. Коган, А. Перцов, М. Браккер, А. Лежнев, Л. Авербах, Д. Тальников, В. Ермилов и другие.

Маяковский, по сути, попавший в плен «хитрой семейки» - Лилии и Осипа Бриков, со временем разобрался в них и решил окончательно порвать с ними. С этого момента травля поэта входит в свою трагическую фазу. Как писал Смеляков, «перед Бриками встал вопрос: как быть? Отпустить, потерять Маяковского – это значило потерять и славу, и деньги. Оставался один выход – убрать взбунтовавшегося поэта и постараться оставить за собой и его славу, и его наследство». Отсутствие же Бриков в Москве – «укатили в Лондон погостить у её мамаши» - говорит о том, что они таким образом обеспечивали себе алиби. Ну а помогал им сотрудник госбезопасности Я. Агранов. Ярослав Смеляков приходит к выводу, что «это было не самоубийство, а убийство Маяковского и виноваты в его смерти, прежде всего и больше всего Лилия и Осип Брики и Я. Агранов».

Размышляя долгие годы о трагической участи Маяковского, Ярослав Смеляков вместе с тем думал не только о нём, но о положении талантливых русских поэтов в обществе вообще. Дело в том, что в качестве основного, дежурного идеологического довода «враги социализма», а точнее недоброжелатели России, как во вне, так и внутри страны, выдвигали то, что поэт якобы – «пришёл в противоречие с советской действительностью. Такого противоречия не было и не могло быть». Эти слова Ярослава Смелякова в полной мере относятся и к нему самому. И мы видим, как неореволюционеры нашего времени этот же довод задним числом пытаются применить и к Ярославу Смелякову, «не понимая», как поэт, столько отсидевший в лагерях, не только не впал в обличительность и диссидентство, в «диссидентский соцреализм», по точному определению Станислава Куняева, но гордился своей трудной эпохой и многострадальной страной.

 

5.

Следует всё-таки особо остановиться на драме жизни Ярослава Смелякова, тем более, что о ней постоянно умалчивается. И вовсе не случайно. Между тем как она многое объясняет и в его судьбе, и в его творчестве. Поразительно же, в самом деле, что всего лишь из шестидесяти лет жизни поэт одиннадцать лет провёл на нарах, тринадцать лет оставался с судимостью, которая была снята с него только после вручения Государственной премии, в 1969 году, за три года до кончины… И это поэт, как представляли его официально, рабочей темы и комсомольской романтики. Выходит какая-то и вовсе специфическая и неромантическая романтика…

Ярослав Смеляков действительно занимает особое, исключительное место, как в русской литературе советского периода истории, так и в нашем самосознании. Причём, не только в его время, но и сегодня. Всей своей трагической, многострадальной судьбой он явил удивительный пример истинно человеческого достоинства и благородства, подлинной гражданственности в самых неблагоприятных условиях. И чем далее, тем это обнажается всё более и более.

Проще всего в столь долгих несчастьях, выпавших на долю поэта, обвинить существующую политическую систему, «Режим» и на этом посчитать свою задачу выполненной. И все внешне будет, вроде бы, правдой. Если бы не одно обстоятельство. Слишком уж у нас были какими-то разными «жертвы режима». Даже прямо противоположными.

Для одних лагерное прошлое выставлялось прямо-таки основным достоинством их литературного творчества и образцом гражданственности, некой индульгенцией, по которой им прощалось и несовершенство их писаний. И тут, конечно же, прежде всего вспоминается несчастье А.Солженицына. В биографиях же других, в том числе и Я.Смелякова, оно старательно умалчивалось, доходя порой до казусов. С чего бы так? Видимо, потому, что для одних ничего кроме «режима» в этой стране не существовало. И они боролись с ним последовательно и неистово, менее всего думая о последствиях своей борьбы. То есть оказались людьми непрозорливыми. Другие же помнили о том, что кроме «режима» есть ещё и многострадальный народ, есть ещё страна, Родина, занимающая уникальное, но вместе с тем и сложное положение в мире, по причине чего она ввергалась в нескончаемые войны. А потому апеллировать только к «режиму», всю историю народа и страны сводить к «освободительному движению» они не могли. И вовсе не из страха перед его беспощадностью. А потому, что это было оскоплением истории и, по сути, исторической неправдой.

Но теперь-то, когда борьба с «политической системой» и «режимом» принесла не только не те результаты, которые обещались, ожидались и декларировались, но прямо противоположные – произошло не освобождение народа, а ещё более изощрённое его закрепощение – разве это не убеждает нас в том, что неистовость борцов с «режимом», с советской системой, была лишь формой их самоутверждения, не находивших для этого иных средств и способов? Значит они именно этого и хотели или же их просто провели. Но если так, чем же в таком случае восхищаться и на каком основании выставлять их правдолюбцами?.. Речь, как понятно, идёт вовсе не о защите «политической системы», а о том, что она имела свою трудную, трагическую историю. А потому напрочь свергать её, не учитывая этого и ничего не предлагая взамен, кроме пресловутых «прав человека» и неопределённой и, как правило, спекулятивной «свободы», означало ввергнуть народ в новый виток революционного анархизма. Теперь уже – в иной форме. Так собственно и произошло.

Я понимаю, сколь неудобны мои доводы для тех, кто в результате очередной революции устроил свободу лишь для себя, народ же вверг в новое разорение, нищету и деградацию. Но в описании происходившего и происходящего мы должны быть точны, особенно – в описании мыслительных путей.

Размышляя над тем, почему у нас были столь разными «жертвы режима», приходишь к выводу, что Ярославу Смелякову и до сих пор не могут простить того, что он, человек со столь трагической судьбой и лагерным прошлым не является диссидентом. Хотя у него стать им было гораздо больше оснований, чем у А.Солженицына. Ведь история ареста последнего и причины его, в конце Великой Отечественной войны, хорошо известны. Вовсе не за патриотизм он выступал и не за «историческую Россию», но – против отступлений о «чистоты» ленинизма… Это уже потом он обратится к державным декларациям. Но первопричина его диссидентства имела совсем иную мировоззренческую причину. Таковой она потом и оставалась.

И уж коль мы прибегли к сравнению позиций писателей, просто обязаны отметить их главное отличие. Ярослав Смеляков боролся не с политическим режимом, а – за русскую литературу, «советскую поэзию», не убоявшись при этом войти в конфликт с самим М.Горьким. Солженицын же вёл именно политическую борьбу, при этом, как и у всяких революционных демократов и либералов, литература была лишь средством. И именно таким образом он дерзал на титло «первого писателя». Чего только стоят его выпады против М.Шолохова, поразительные по своей несостоятельности, читать которые теперь стыдно за писателя. Но стать таким способом «первым писателем» было невозможно. В его бесконечных, торопливых писаниях трудно отыскать хотя бы одну страницу, о которой можно было бы сказать строчкой А.С. Пушкина: «Над вымыслом слезами обольюсь…»

Итак, обратимся хотя бы кратко к трагической судьбе Ярослава Смелякова. Мне попалось исследование, рукопись «Жизнь Ярослава Смелякова или Возвращение из долгого путешествия» А. Белоконя. Она была предложена автором в один из военных журналов более двадцати лет назад. Но по причине тематической направленности журнала не была опубликована. Насколько мне известно, эта статья так и осталась неопубликованной.

Автор этого исследования не касается творчества, но ставит целью «несколько прояснить судьбу поэта», тем более, что о ней пока ничего не рассказано. Это исследование ценно ещё и тем, что автор хорошо знает систему «исправительных» учреждений и поработал в архивах. Иронически отзываясь о вступительной статье поэта Марка Соболя к книге избранных произведений Ярослава Смелякова, в которой тот писал, что «Ярослав только что вернулся из долгого и невесёлого путешествия», автор и разбирает все три «путешествия», которые были в судьбе поэта (М., «Советская Россия», 1976).

Первое «невесёлое путешествие» Ярослава Смелякова началось, как известно, с ареста в декабре 1934 года после грозной статьи М. Горького «Литературные забавы». Как не без оснований уточняет А. Белоконь, «сочинённой на основании писем-доносов, услужливо подсунутых М. Горькому плеядой «доброжелателей», завидующих талантам молодых поэтов. Вот и получилось, что Алексей Максимович знает только то, что «от молодого комсомольского поэта Смелякова постоянно пахнет вином», но анализа его творчества нет в этой статье. Впрочем, как и других поэтов, попавших в разгромную статью, имевшую, скажем прямо, поистине трагические последствия для всей поэзии 30-х годов: практически мало кто из «героев» статьи не был репрессирован».

Отношение молодого поэта Ярослава Смелякова как к статье М.Горького, так и к Союзу писателей было вполне определённым, которое он высказывал публично: «В Союзе писателей и люди, руководящие литературой – люди бесталанные, подхалимствующие, загоняющие всё в схему, губящие истинных писателей и не дающие расцвету творчества. Горький не любит советской поэзии, его творчество выдохлось и он является пугалом для талантов».

Поэту вменялись в вину антисоветская деятельность, террористические настроения, а так же намерение вместе с Л.Лавровым коллективно покончить жизнь самоубийством, в знак протеста. Состава преступления явно не получалось. «Антисоветская деятельность» сводилась к критике Союза писателей и к неодобрительным отзывам об «ударничестве». «Террористические настроения» усматривались в факте изъятия у него книги Гитлера «Моя борьба», изданной на русском языке, ограниченным тиражом и выдаваемой по спискам, утверждённым ЦК ВКП(б).Кто дал почитать поэту книгу следователи, конечно же, знали, не могли не знать. И тогда прибегли к внесудебной расправе. Постановлением особого совещания от 4 марта 1935 года Я.Смеляков, как и поэты, арестованные одновременно с ним, были осуждены к трём годам исправительно-трудовых лагерей за «участие в контрреволюционной группе».

Вернувшись из первого «путешествия» Я.Смеляков обратился в Союз писателей. И генеральный секретарь Союза писателей В.Ставский «помог» устроиться ему на работу «по специальности», в редакцию многотиражной газеты трудовой коммуны им. Дзержинского в Люберцы. То есть поэт оказался в той же «исправительной» системе, но уже в качестве вольнонаёмного. И только в середине 1939 года он получает разрешение на проживание в Москве и поселиться в квартире матери. И даже перейти на работу в Союз писателей инструктором сельской прозы.

Второе «путешествие» Я.Смелякова связано с войной. За месяц до её начала он был призван в армию и направлен на формирование 521 строительного батальона под Петрозаводском, который участвовал в сооружении оборонительных укреплений. Затем строительный батальон, в котором служил Я.Смеляков, был брошен на формирование 1-й лёгкой стрелковой бригады Карельского фронта, занимавшей оборону западнее Медвежьегорска. Там, при разгроме финнами части он и попадает в плен. С марта 1942 года он находился в Выборгском лагере, где использовался на общих работах. Там же он и получает должность валистуса – просветителя лагеря, в обязанности которого входило – работа в библиотеке, распространение среди военнопленных газет и журналов, изготовление стенгазет для бараков. Среди своих товарищей по несчастью он получает прозвище «Пушкин». Ясно, какой направленности была эта литература – посеять среди военнопленных неверие в победе России, Советского Союза над Германией.

Между тем А.Белоконь пишет и о подпольной, патриотической деятельности Я. Смелякова в лагере, основываясь на свидетельствах его сотоварищей по неволе И.П. Ражева и В.А. Пузыня. Однако резонно замечает, что «как-либо подтвердить или опровергнуть факты патриотической деятельности Я.Смелякова в плену пока не удалось. Видимо, слово за архивами в Финляндии». Известно только, что когда возник конфликт между военнопленными Выборгского лагеря и его администрацией, причиной которого послужило требование военнопленных помощь Красного Креста выдавать им на руки, а не пускать в общий котёл, из числа военнопленных была выбрана делегация для переговоров с администрацией, в состав которой вошёл и Я.Смеляков. И именно он написал требование военнопленных и передал его начальнику лагеря. Конечно, за этим последовало наказание.

В ноябре 1944 года все военнопленные из Финляндии были отправлены в Советский Союз, где, естественно, проходили проверку через фильтрационные лагеря. Военнопленные из Выборгского лагеря проходили проверку в г. Сталиногорске, - ныне город Новомосковск Тульской области. Никаких претензий к поэту в связи с его пленением и обстоятельствах «сотрудничества» с администрацией лагеря не предъявлялось. Да он их и сам изложил письменно в своём заявлении. Ему было разрешено работать в газете «Сталиногорская правда» и выезжать в Москву к матери.

Но – примечательный факт. Как только поэт после стольких испытаний начал возвращаться к творчеству, к литературному труду, он тут же был подвергнут разгрому в статье Сергея Львова «Заблуждения талантливого поэта» на страницах «Литературной газеты» от 1 октября 1949 года. Зная то, в какой мере в те времена литература была делом «партийным», какая борьба в ней велась, и какие нравы преобладали, мы не можем считать этот факт каким-то случайным. Он был отголоском всё той же борьбы против истинно русских писателей, которая велась во времена довоенные.

Однако, казалось, что все основные испытания для Я.Смелякова уже позади. Но произошло совсем иначе. Шесть лет спустя после войны 20 августа 1951 года Я.Смелякова арестовывают и предъявляют самое тяжкое обвинение, какое только могло быть – «измена Родине и антисоветская пропаганда». Это уж никак нельзя объяснить тем, что поэт оказался «повторником». Это подтверждается и довольно странной особенностью следствия. Если открылись какие-то факты его недостойного поведения в плену, то почему единственным свидетелем выступила ещё довоенная знакомая поэта писательница С.С. Виноградская, которая из свидетельницы превратилась в обвиняемую и тоже оказалась в местах лишения свободы? Совершенно неожиданно заседание военного трибунала Московского военного округа было прервано, и суд решил вызвать товарищей поэта по плену, которые подтвердили бы, что он добровольно в плен не сдавался и в лагере вёл патриотическую работу. Как отмечает А. Белоконь, «такое решение суда случай по тем временем поистине беспрецедентный». Однако, несмотря на показания товарищей Я. Смелякова по плену, подтвердивших его правоту, приговор был убийственный – 25 лет исправительно-трудовых лагерей, поражение в правах на три года и конфискация имущества. И это – в 38 лет…

Отбывал он «наказание» в Инте. За всё время пребывания в лагере, не подал ни одной жалобы, и дело его было пересмотрено в общем порядке. Сначала снизили срок до десяти лет, а 19 августа 1955 года Я.Смеляков был освобождён из лагеря.

В ходе этого третьего «путешествия» поэта было ещё одно обстоятельство, обращающее на себя внимание и которое так же нельзя считать случайным. Когда следствие подходило к концу, 13 ноября 1951 года следователь подполковник Овчинников принял решение уничтожить фотографии, письма, черновики стихотворений, то есть весь архив, изъятый у поэта при его аресте… Конечно, мы теперь можем лишь предполагать что или какие силы понудили следователя принять такое решение.

Однако, есть надежда на то, что не весь послевоенный архив Я.Смелякова был тогда уничтожен. Видимо, поэт, наученный трагическими превратностями своей судьбы, жил осторожно и вряд ли держал весь архив у себя дома. В Новомосковске Тульской области, куда Я.Смеляков был направлен из плена для проверки, он сдружился с журналистом и поэтом Степаном Поздняковым, и какую-то, а, может быть, и значительную часть архива передал ему на хранение. Подтверждение этому я нашёл совершенно неожиданно для себя.

В Москве у меня был мой старший товарищ, ныне покойный, военный журналист и историк Виталий Григорьевич Радченко. В последние годы его жизни мы часто встречались, в том числе и у него дома. До 1967 года он служил в Туле.

И вот однажды, в кругу его семьи, когда зашёл разговор о Ярославе Смелякове, его супруга Галина Викторовна рассказала мне следующее. В 60-х годах она работала в тульской областной газете «Шахтёрская правда». Там она и познакомилась с поэтом и журналистом Степаном Поздняковым из г.Новомосковска, активно сотрудничавшего в их газете.

Как почти каждый фронтовик, Степан Поздняков был ершистым. Но когда сложились доверительные отношения, он рассказал Галине Викторовне о том, что дружил в Новомосковске с Ярославом Смеляковым, и «у него на сохранении был его архив, пока Ярослав отбывал срок на зоне». Когда семья Радченко переехала в Москву, точнее – Виталий Григорьевич был переведён по службе для работы в центральной военной печати, Степан Поздняков прислал Галине Викторовне свою книжку стихотворений «Косы русые России» (Тула, Приокское книжное издательство, 1971 г.). То есть надо полагать, отношения у них были доверительные, и вряд ли Степан Поздняков стал бы рассказывать о дружбе с Ярославом Смеляковым человеку случайному.

Забрал ли потом Я.Смеляков свой архив у новомосковского друга, мы не знаем.

Вполне возможно, что, наконец-то выйдя на свободу и возвратившись к литературной работе, ему было не до архива. Так что возможные открытия о жизни Ярослава Смелякова нас ждут не только в архивах Финляндии, но и в затерявшемся тульском архиве поэта… В поисках этого архива Ярослава Смелякова можно было бы рассчитывать на одержимость местных краеведов. Но где они теперь такие есть…

 

 

6.

Одним из самых совершенных творений Ярослава Смелякова, в полной мере отражающим понимание им Гражданской войны, «похлёбки классовой борьбы», советского периода истории, который оказался «предельно сложный в своём веселье и тоске», является стихотворение «Жидовка». Стихотворение малоизвестное, не вошедшее даже в самую полную книгу поэта, изданную в серии «Большая библиотека поэта» в 1979 году. Как понятно, «крамольным» оно оказалось уже из-за своего названия, из-за того, какой тип героини предстаёт в этом стихотворении Ярослава Смелякова, вообще с удивительной последовательностью пристрастного к женским образам.

Итак, стихотворение это начиналось строфой:

 

Прокламация и забастовка.

Пересылки огромной страны.

В девятнадцатом стала жидовка

Комиссаркой гражданской войны.

 

В «перестроечные» годы «демократы» из журнала «Новый мир» предприняли было первую публикацию этого стихотворения» (№ 9, 1987). Но публикация обернулась форменным скандалом. Как совершенно справедливо писал Станислав Куняев, «они, всю жизнь, со времён Твардовского, воевавшие против цензуры, не смогли «проглотить» название и первую строфу: стихотворение назвали «Курсистка», и первую строфу чья-то трусливая рука переделала таким образом:

 

Казематы жандармского сыска,

Пересылки огромной страны.

В девятнадцатом стала курсистка

Комиссаркой гражданской войны».


(В книгах: Станислав Куняев. «Возвращенцы», М., «Алгоритм», 2006, «Поэзия. Судьба. Россия», «Наш современник» М., 2005). Как и следовало ожидать, спровоцированная столь бесцеремонной цензурой полемика, сосредоточилась именно на этом аспекте, в сутолоке которой оказался обойдённым и незамеченным главный смысл стихотворения –как Ярослав Смеляков понимал советскую эпоху. А тут это его понимание оказалось развёрнутым с удивительной глубиной и многоплановостью. И оно не сводилось к тому, что стихотворение это «было страшным своей исторической правдой так называемым «детям ХХ съезда партии». Кто этой правды не знал и уж теперь не знает… В стихотворении была другая историческая правда – через судьбу своего странного персонажа Ярослав Смеляков неназойливо, но точно сказал о том, что же именно происходило в советский период истории, что было главным её содержанием. А эта правда и до сих пор остаётся невразумленной, старательно скрываемой, так как на неё не налепишь ярлык «антисемитизма» или «шовинизма». От неё такой дежурной демагогией не отделаешься.

Странную логику являет В. Огрызко, в связи со скандалом вокруг этого стихотворения: «Полемика о поэзии переросла в бурную политическую дискуссию» («Литературная Россия» № 11, 2007). Как понятно, «виновником» этого выставляется Станислава Куняева. Но в чём тут проявилась пресловутая «политика»? Станислав Куняев сказал всего лишь о том, что при публикации стихотворения Ярослава Смелякова применена самая бесцеремонная форма цензуры. И не более того. В. Огрызко же пугает «политикой» там, где её нет, но где есть, скажем так, «неудобные» вопросы. Очень хорошо известный приём искажения фактов. В таком случае, кто переводит полемику о поэзии в полемику о политике? Вопрос риторический.

Но главное – всё это имеет довольно отдалённое отношение к творчеству самого Ярослава Смелякова, знавшего эту самую «горечь», возникающую по причине известных исторических обстоятельств. Эта «горечь» Солженицынским двухтомником «Два века вместе» не разрешается в принципе. Она разрешается не на этом политическом, а духовно-мировоззренческом поле. Её он выразил с предельной точностью, а вместе с тем с такой широтой души и любовью в стихотворении «Павел Антокольский»:

 

Сам я знаю, что горечь

Есть в улыбке моей.

Здравствуй, Павел Григорьич,

Древнерусский еврей.

 

Итак, в этом «крамольном» стихотворении Ярослава Смелякова есть по крайней мере четыре сюжета, четыре темы, согласно тем состояниям, в которых находилась его героиня.

В первом сюжете она предстаёт «комиссаркой гражданской войны», беспощадной чекисткой, знающей «лишь одно революции дело»:

 

Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая не мать, не жена –

Лишь одно революции дело

Понимала и знала она.

 

Брызжет кляксы чекистская ручка,

Светит месяц в морозном окне,

И молчит огнестрельная штучка

На оттянутом сбоку ремне.

 

Неопрятна, как истинный гений,

И бледна, как пророк взаперти, -

Никому никаких снисхождений

Никогда у неё не найти.

 

Только мысли, подобные стали,

Пронизали её житие.

Все враги перед ней трепетали,

И свои опасались её.

 

Но по-своему кружатся годы,

Возникают базар и уют.

И тебе настоящего хода

Ни вверху, ни внизу не дают.

 

Ретивая революционерка не заметила не только тех перемен, которые происходили в реальной жизни («базар и уют»), но и в самих репрессивных органах революции. И продолжала все то же свое «революции дело», когда необходимость в нём отпадала.

Но понятно, что эти перемены происходили не без борьбы. С этим связан второй сюжет стихотворения, когда после «почётной отставки» её вновь приглашают «ещё в тот наркомат»:

Время всё-таки вносит поправки,

И тебя ещё в тот наркомат

Из негласной почётной отставки

С уважением вдруг пригласят.

 

В неподкупном своём кабинете,

В неприкаянной келье своей,

Простодушно, как малые дети,

Ты допрашивать станешь людей.

 

И начальники нового духа

Веселясь и по-свойски грубя,

Безнадёжно отсталой старухой

Сообща посчитают тебя.

 

Что-то окончательно переломилось, наступала реставрация и время термидора с неизбежным ответом ретивых революционеров за свои преступления. Таков закон всякой революции. И над ней тоже совершается «по скорому суд»:

 

Все мы стоим того, чего стоим,

Будет сделан по скорому суд –

И тебя самое под конвоем

По советской земле повезут.

 

Не увидишь ни малой поблажки,

Одинаков тот самый режим:

Проститутки, торговки, монашки

Окружением будут твоим.

 

Никому не сдаваясь, однако,

(Ни письма, ни посылочки нет),

В полутёмных дощатых бараках

Проживёшь ты четырнадцать лет.

 

Ну и четвёртый сюжет этого чудного стихотворения – пенсия:

 

И старухе, совсем остролицей,

Сохранившей безжалостный взгляд,

В подобревшее лоно столицы

Напоследок вернуться велят.

 

В том районе просторном и новом,

Получив, как писатель, жильё,

В отделении нашем почтовом

Я стою за спиною её.

 

И слежу, удивляясь не слишком

Впечатленьями жизнь не бедна, -

Как свою пенсионную книжку

Сквозь окошко толкает она.

 

В этом стихотворении мне представляется более значимым и важным не сам тип персонажа, хорошо известный, не эта старуха, сохранившая «безжалостный взгляд», а иное: что же произошло такое в России за это время, что её не уничтожат, как она уничтожала других, а «велят» вернуться в столицу? Поэт выражает это предельно точно – «подобревшее лоно столицы». Но в таком случае неизбежно возникает вопрос: а такой революционный тип людей с их беспощадностью и безжалостностью способствовал созиданию советской жизни этому подобрению, или же наоборот препятствовал ему? И на этот вопрос Ярослав Смеляков даёт ответ в удивительно точной строчке: «И тебя самое под конвоем, по советской земле повезут». Ведь, казалось бы, тут больше подходило бы «по российской земле повезут». Нет, именно «по советской». Ведь когда столь ретивых революционеров, так и сохранившим «безжалостный взгляд» осуждали за «антисоветскую деятельность» - это было сущей правдой, так как их революционный радикализм уже работал против, с таким трудом созидаемой новой государственности – советской. И они, по всей видимости, это хорошо понимали, потому с такой легкостью и подписывали столь грозные обвинения. Ну а другой государственности, кроме созидаемой, у нас не было. Можно было сколь угодно вздыхать по «исторической России», предаваться маниловским мечтаниям о её скором «освобождении от коммунизма», чем занималась значительная часть эмиграции, - всё это было уже вне той жизни, которой жила страна. Всё, вопрос исчерпан. Жизнь пошла не по их революционным идеям, а по совсем иным, народным путям, насколько это было возможно после революционного погрома страны и при сохранении всё той же идеологии…

Подменять же советское коммунистическим давно стало обыкновением, - сначала у интеллигентных интеллектуалов, а потом и у творцов новой революции. Ведь собственно на этой подмене и строилась идеология «демократической» революции…

Но какая широта души у поэта – никакой обиды, никакой мести или хотя бы злости к этой старухе, всё ещё сохраняющей «безжалостный взгляд», а только жалость…

Наконец, что же произошло такое в стране, что сам поэт изначально, с юности, обвиняемый в отсутствии «пролетарского мышления», в «моральном разложении», в «участии в контрреволюционной группе», столько лет отсидевший в тюрьме, со временем стал официально признанным? Неужто лишь потому, что умело подстроился под «стиль» эпохи? Нет, конечно. Коренным образом изменилась жизнь в России, когда истинный поэт мог занять своё, подобающее ему место в обществе.

Это стихотворение Ярослава Смелякова тем и уникально, что в нём даётся общая, но точная картина того, что происходило в действительности, и что оставалось, да и всё ещё остаётся заслонённым идеологической догматикой, теперь уже новой, «либерально-демократической».

Как нет, кстати, никакой обиды и мести в стихотворении «Послание Павловскому», окрестившего молодого поэта на Лубянке «крестом решётки». Казалось бы, могла быть и месть, вроде бы, такая оправданная и даже праведная. Нет, здесь совсем иное, даже снисходительно – дружеское: «За чашкой чая нам с тобою о прожитом потолковать». Значит, в обществе произошли столь важные перемены, что теперь узник и палач могут встретиться за чашкой чая. А это означало, что революционное сознание перестало быть преобладающим, что жестокое противоборство в народе, наконец-то, завершилось. А это ведь факт огромной значимости для народа и страны, измученных братоубийственной войной.

Мне могут возразить на такой генезис советского периода истории, выводимого из творчества Ярослава Смелякова: но ведь в конце концов пришлось «освободиться» от советскости. Да нет, не так. От самодержавия, как помним тоже «пришлось» освободиться… Такое утверждение было бы справедливым при единственном условии, если бы действительное освобождение состоялось. Но коль произошло новое разрушение страны, культуры народа, причём, в ещё более коварных формах, значит тем самым оправдывается новая революционная катастрофа России. Ну а убеждение о «неизбежности» такого варварства оставим уж самым идеологизированным людям.

Но нынешние неореволюционеры, разоблачители советского периода истории, уже не имея на то никакого права, требуют мести и расправы. Причём, зачастую над жертвами, а не над палачами… То есть требуют продолжения революционного анархизма и беззакония под видом якобы преодоления былых беззаконий и утверждения идеалов демократии. Вот собственно и вся идеологическая приманка, с помощью которой совершена величайшая трагедия нового и очередного развала России, то есть – Советского Союза.

Напомним, что эти перемены Ярославом Смеляковым постигнуты давно, в 1963 году. А стихотворение «Послание Павловскому» помечено 1967 годом. Приведу его полностью:

 

В какой обители московской,

В довольстве сытом иль в нужде

Сейчас живёшь ты, мой Павловский,

Мой крёстный из НКВД?

 

Ты вспомнишь ли мой вздох короткий,

Мой юный жар и юный пыл,

Когда меня крестом решётки

Ты на Лубянке окрестил?

 

И помнишь ли, как птицы пели,

Как день апрельский ликовал,

Когда меня в своей купели

Ты хладнокровно искупал?

 

Не вспоминается ли дома,

Когда смежаешь ты глаза,

Как комсомольцу молодому

Влепил бубнового туза?

 

Не от безделья, не от скуки

Хочу поведать не спеша,

Что у меня остались руки

И та же детская душа.

 

И что, пройдя сквозь эти сроки,

Ещё не слабнет голос мой,

Не меркнет ум, уже жестокий,

Не уничтоженный тобой.

 

Как хорошо бы на покое, -

Твою некстати вспомнив мать, -

За чашкой чая нам с тобою

О прожитом потолковать.

 

Я унижаться не умею

И глаз от глаз не отведу,

Зайди по-дружески скорее.

Зайди.

А то я сам приду.

 

Какую цель преследовала та новомировская публикация этих стихотворений со столь бесцеремонной цензурой? Ею пытались показать, что и Ярослав Смеляков причастен к лагерной теме, из которой тогда изготовлялась новая «демократическая» идеология революционного разорения России. Но из этого кроме скандала ничего не получилось, так как Смеляков не был лагерным поэтом.

Можно ли его назвать поэтом советским, в том, расхожем идеологизированном смысле слова? Разумеется, нет. Он был большим русским поэтом советского периода истории. А это – не одно и то же.

Сказать о Ярославе Смелякове лишь то, что он «верил в идею», в правоту социалистического строя, оправдывал и поддерживал его, значит всё свести к идеологии и политике, где легко орудовать всевозможным идеологическим лукавцам. Как большой поэт и глубокий мыслитель он просто понимал истинный смысл и значение своего времени. Его понимание эпохи не вошло в полной мере в общественное сознание и до сих пор.

Он нашёл абсолютно точное определение этому периоду истории, не в пример идеологам и политикам. Не «строй» и не «режим», как скажут его ниспровергатели, но «стиль»:

Он вошёл в мои книжки неплохо,

Он шумит посильней, чем ковыль,

Тот, что ты создавала, эпоха –

Большевистского времени стиль.

 

Но в том-то и дело, что стиль у него – не только «большевистского времени», но относится ко всему народному бытию. Как в стихотворении «Мужицкие письма»:

 

…Всё было бы только притворство,

Я сам ничего бы не смог,

Когда бы в своё стихотворство

Не внёс доморощенный слог.

 

Издержки и таинства стиля

Ничуть не стараюсь избыть,

Да, мы его дома растили,

А где его надо растить?

 

…Но всё-таки стиль создавали,

Пока он таким вот не стал,

Все те, что тогда диктовали,

А я только просто писал.

 

И здесь в его творчестве просматривалась основная для того времени проблема – о соотношении советского и русского. Мы, пережившие очередную революцию в России два десятка лет назад, увидевшие её «плоды», не можем сказать о том, что это соотношение Ярославом Смеляковым понималось неточно.

А потому оценка его творчества лишь с точки зрения лояльности к советской эпохе является спекулятивной: «С годами о Смелякове возникла легенда, будто поэт, трижды отсидев в лагерях, до конца оставался фанатиком советской власти. Ярый сторонник этого мифа – Станислав Куняев» (В. Огрызко). Надо быть невысокого мнения о поэте, чтобы допускать мысль, что он мог писать с оглядкой на вождей: “От него ждали гражданскую лирику, но такую, какая бы могла усладить вождей. И он через силу выдавил из себя эту лирику. В 1948 году поэт издал небольшой сборник«Кремлёвские ели»” (В. Огрызко).

Но такое облыжное осуждение поэта имеет и другую нехорошую сторону – оно скрывает тот истинный конфликт, который поэт переживал. И проходил этот конфликт, как уже отмечено, отнюдь не по проблематике «поэт и власть», а имел совсем другие мировоззренческие параметры.

Не только Станислав Куняев, но, пожалуй, все, кто близко знал Ярослава Смелякова, отмечали, что у него не было обиды за перенесённые испытания. Но кроме того об этом убедительно свидетельствуют его стихи. Только человек широкой души мог удержаться на такой высоте. Кроме того, судя по всему, он знал, кто повинен в его несчастьях, когда он в двадцать два года оказался на нарах. Может быть, и это знание не позволяло ему обличать страну, строй, эпоху. В отличие от писателей, впавших в диссидентство, как правило, мыслящих неглубоко.

 

7.

Несмотря на то, что поэт говорил о своём постоянстве и старомодности, что он «в своих пристрастьях крайне стойкий», нельзя не заметить той разительной перемены, которая происходила в его поэтическом мире, когда оценки тех или иных явлений становились, по сути, прямо-таки противоположными. Как в последней книге «Декабрь». Это был всё тот же Смеляков и всё-таки новый.

Какая-то немыслимая огромность и значимость человека, личности:

 

Я строил окопы и доты,

Железо и камень тесал,

И сам я от этой работы

Железным и каменным стал.

 

…Я стал не большим, а огромным –

Попробуй тягаться со мной!

Как Башни Терпения, домны

Стоят за моею спиной.

 

Или как в стихотворении «Земля». Заметим, что это одно из немногих так называемых «лагерных» стихотворений поэта. Так ли пишутся лагерные стихи:

 

Но зато, словно юность вторую,

Полюбил я в просторном краю

Эту чёрную землю сырую,

Эту милую землю мою.

 

…Я возил её в тачке скрипучей,

Так, как женщины возят детей.

 

Ты дала мне вершину и бездну,

Подарила свою широту,

Стал я сильным, как терн, и железным –

Даже окиси привкус во рту.

 

Какая историческая значимость личности предстаёт в этих стихах Ярослава Смелякова. Это вовсе не то, что декларации о «правах человека». Ведь либеральное мышление потому и декларирует эти пресловутые «права человека», что на сущностном, на метафизическом уровне не содержит в себе личностного начала, и в конце концов оборачивается уничтожением личности:

 

Я устал от двадцатого века,

От его окровавленных рек.

И не надо мне прав человека,

Я давно уже не человек…

Владимир Соколов

 

Такая же значимость человека и в его знаменитой в своё время песне «Если я заболею». Напомню её давний текст:

 

Если я заболею,

К врачам обращаться не стану,

Обращаюсь к друзьям

(Не сочтите, что это в бреду):

Постелите мне степь,

Занавесьте мне окна туманом,

В изголовье поставьте

Ночную звезду.

 

Я ходил напролом.

Я не слыл недотрогой.

Если ранят меня

В справедливых боях,

Забинтуйте мне голову

Горной дорогой

И укройте меня

Одеялом в осенних цветах.

 

Порошков или капель – не надо.

Пусть в стакане сияют лучи

Жаркий ветер пустынь

Серебро водопада –

Вот чем стоит лечить.

 

От морей и от гор

Так и веет веками,

Как посмотришь – почувствуешь:

Вечно живем.

Не облатками белыми

Путь мой усеян, а облаками.

Не больничным от вас ухожу коридором,

А Млечным Путём.

 

И вдруг такое пронзительное стихотворение в книге «Декабрь», как бы отрицающее всю эту безбрежную романтику, пронизанную оптимизмом – «Я отсюдова уйду…» Более того называющее эту романтику «враньём». И на основании этого с прежней предельной смеляковской прямотой выносится приговор в том числе и самому себе: «Ежели поэты врут, больше жить не можно…» Кажется, что если эти стихотворения разных лет, чем роднятся – то только «бредом». В раннем стихотворении: «Не сочтите, что это в бреду». В позднем: «Бормочу в ночном бреду фельдшерице Вале…»:

 

Я на всю честную Русь

Заявил смелея,

Что к врачам не обращусь,

Если заболею.

 

Значит, сдуру я наврал

Или это снится,

Что и я сюда попал,

В тесную больницу?

 

Медицинская вода

И журнал «Здоровье».

И ночник, а не звезда

В самом изголовье.

 

Ни морей и ни степей,

Никаких туманов,

И окно в стене моей

Голо без обмана.

 

Я ж писал, больной с лица,

В голубой тетради

Не для красного словца,

Не для денег ради.

 

Бормочу в ночном бреду

Фельдшерице Вале:

«Я отсюдова уйду,

Зря меня поймали.

 

Укради мне – что за труд?! –

Ржавый ключ острожный».

 

Ежели поэты врут,

Больше жить не можно.

 

О каком «сломе», о каком «надломе» поэта можно говорить после такого стихотворения?.. Что это – переоценка ценностей, отказ от прежних пристрастий и идеалов? Да нет же, так как: «Я ж писал, больной с лица, В голубой тетради Не для красного словца, Не для денег ради».

Многое бы иной диссидентствующий автор отдал за то, чтобы его стихи были непроходимыми, то есть, по сути, запрещены не по причине их политической прямолинейности, а стало быть и примитивности, выдаваемой за гражданскую смелость, а по каким-то иным причинам. У Ярослава Смелякова такое стихотворение есть, которое не вошло даже в его последнюю книгу «Декабрь». И было впервые обнародовано процитированным Владимиром Цыбиным в воспоминаниях о Смелякове, в «Дне поэзии» за 1980 год, посвящённом столетию А. Блока. Это стихотворение «Голубой Дунай».

Ну казалось бы, что же тут такого «крамольного» может быть, если поэт говорит о простой женщине, Машке «из рабочей слободы»? Нет, не падшей, но всё же проявляющей слабость, которой Смеляков не позволял себе и не прощал другим. Ну ладно стихотворение «Жидовка» было непроходимым из-за той известной «горечи», из-за того, что были в нём те самые «неудобные» вопросы. Но тут-то простая рабочая женщина. Что же тут такое уж «крамольное» высказал поэт? Не то ли, что в связи с её судьбой, и с «Голубым Дунаем» он расслышал «колокольчики России от степей и от саней»?..

По свидетельствам очевидцев Ярослав Васильевич читал это стихотворение в аудиториях чуть ли не со слезами на глазах, с обидой за Машку, за её какую-то добродушную и нелепую жизнь:

 

После бани, в день субботний

Отдавая честь вину,

Я хожу всего охотней

В забегаловку одну.

Там, степенно выпивая,

Я стою наверняка.

В голубом дыму Дуная

Всё колеблется слегка.

Появляются подружки

В окружении ребят.

Всё стучат сильнее кружки,

Колокольчики звенят.

Словно в небе позывные,

С каждой стопкой всё слышней

Колокольчики России

Из степей и от саней.

Ни промашки, ни поблажки,

Чтобы не было беды.

Над столом тоскует Машка

Из рабочей слободы.

Пусть милиция узнает –

Ей давно узнать пора –

Машка сызнова гуляет

Чуть не с самого утра.

Не бедна и не богата –

Четвертинка в самый раз –

Заработана лопатой

У писателя сейчас.

Завтра утречком стирает

Для соседа бельецо.

И с похмелья напевает,

Что потеряно кольцо.

И того не знает, дура,

Полоскаючи бельё,

Что в России диктатура

Не чужая, а её…

 

Вот в чём состояла «крамольность» этого стихотворения. В народном взгляде поэта на жизнь, в том, что оказывается простая Машка и есть хозяин жизни в своей стране. Но, к сожалению, о том не ведающая… И что доказывается как текстом самого стихотворения, так и его гонимостью…

Теперь, после очередной революции в России, «демократической», после новых бедствий, пережитых нами за эти годы, разве не понятно то, о чём болела душа поэта и разве большинство граждан не оказались в положении той же Машки из рабочей слободы?.. Что для нас было важнее – красивые декларации об освобождении от «тоталитаризма», или же реальное положение дел. Давнее стихотворение поэта с учётом вновь приобретённого опыта, открывается новым смыслом.

 

8.

Ярослава Смелякова пытаются теперь, задним числом выставить этаким прямолинейным трубадуром социализма, певцом советского строя и даже его идеологом, не ведающего сомнений. Более того, судя по себе, унижают невозможным, что он якобы писал «верноподданнические» стихи. Или наоборот, якобы входящим в противоречие с советской действительностью. Не выходит, не получается, так как он таковым не был:

 

Не знаю, как там будет дальше,

Но возраст свой в своём краю –

Без фанфаронства и без фальши –

Я никому не отдаю.

 

Поразительна эта постоянная тяга Ярослава Смелякова к истории. Причём, истории России на всю её глубину, а не только советской. Он даже считал, что поэтическое ремесло «созданию истории подобно», даже когда поэт – «радиостудий рядовой пророк, ремесленник журнальный и газетный». Есть у него стихотворение «История», в котором он и современность рассматривает не иначе, как исторически значимой:

 

И современники и тени

В тиши беседуют со мной.

Острее стало ощущенье

Шагов Истории самой.

 

Она своею тьмой и светом

Меня омыла и ожгла.

Все явственней её приметы,

Понятней мысли и дела.

 

Мне этой радости доныне

Не выпадало отродясь.

И с каждым днём нерасторжимей

Вся та преемственная связь.

 

Как словно я мальчонка в шубке

И за тебя, родная Русь,

Как бы за бабушкину юбку,

Спеша и падая, держусь.

 

А в стихотворении «Надпись на «Истории России» Соловьёва:

 

История не терпит суесловья,

Трудна её народная стезя.

Её страницы, залитые кровью,

Нельзя любить бездумною любовью

И не любить без памяти нельзя.

 

И в этой тяге поэта к истории чувствуется явное стремление «уточнить» тот или иной факт или событие. А они в поэтическом мире Ярослава Смелякова очень даже расходятся со стереотипными, преобладающими в обществе. Этим же стремлением объяснимо и его обращение к историческим личностям – от Иоанна Грозного до Лермонтова, Есенина, Гагарина… И его представление об исторических личностях – удивительно точны. Но вместе с тем и непривычны, отличающиеся от расхожих и искажённых в общественном сознании. Как, скажем, в стихотворении «Кресло», когда автор или персонаж «безрассудно смел по-хулигански в кресло это, как бы играючи присел» (кресло Иоанна Грозного):

 

Урока мне хватило слишком,

Не описать, не объяснить,

Куда ты вздумал лезть, мальчишка?

Над кем решился пошутить?

 

Мало кто из современников поэта имел такую историческую осмотрительность и такую трезвую самооценку. Не говорю уже о нынешних авторах идеологизированных и спекулятивных писаний о первом русском царе, кажется, заполонившие всё информационное пространство – от так называемых исторических исследований, книг до кинофильмов…

 

Или в стихах, посвящённых М. Лермонтову:

 

Он был источник дерзновенный

С чистейшим привкусом беды,

Необходимый для вселенной

Глоток живительной воды.

 

А в другом стихотворении:

 

Он, этот Лермонтов могучий,

Сосредоточась, добр и дол,

Как бы светящаяся туча

По небу русскому прошёл.

 

Очень характерно в этом отношении стихотворение, посвящённое декабристам, «Декабрьское восстание», содержащее в себе полемику, противопоставление декабризма и народного декабрьского восстания:

 

Я не о той когорте братской,

нельзя которую забыть

и что на площади Сенатской

пытались ложу учредить.

 

…Я о декабрьской Красной Пресне,
о той, где ты, Советов власть,

подобно первым строкам песни,

в пеленках красных родилась.

 

И поскольку в стихотворении этом поэт касается наиважнейших аспектов нашей истории и главное – толкований её, а вместе с тем – и природы революций, что остаётся у нас пока не уяснённым, остановимся на нём подробнее именно с этой точки зрения.

Примечательно, что в этом противопоставлении революционеров и народа и даже полемике, «когорта братская» не отрицается напрочь: «Нельзя которую забыть». В отличие от «когорты», от «интеллигентного общества», которое и сам народ отрицало, коль он не соответствовал его о нём представлениям… То есть Ярослав Смеляков не доходит до максимализма Ф. Тютчева в известном его стихотворении «14 декабря 1825» в котором декабристы – «жертвы мысли безрассудной»:

 

Вас развратило Самовластье,

И меч его вас покарал.

 

…Народ, чуждаясь вероломства,

Поносит ваши имена –

И ваша память от потомства,

Как труп в земле, схоронена.

 

И в то же время понимание декабристов Ярославом Смеляковым («пытались ложу учредить») далеко от той их романтизации и героизации советской ортодоксальной исторической наукой, согласно ленинскому «освободительному движению» в России: «…Мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена…» Как это ни может показаться странным, (хотя и вполне понятным) но и досоветские и даже потом антисоветские авторы, по сути, в равной мере предавались романтизации и героизации декабристов, смыкаясь в этом с советскими ортодоксальными историками. Иллюстрацией чего может послужить цикл стихотворений Зинаиды Гиппиус «14 декабря», «14 декабря 17 года», «14 декабря 18 г.».

На первый взгляд трудно понять, по какой такой логике в мировоззрении интеллигентов той поры, в том числе и Зинаиды Гиппиус, сочеталась романтизация и героизация революционеров-декабристов с ненавистью к той революции, которая совершилась. Ведь, казалось бы, именно этого они жаждали и его приближали. Ан нет. Декабристы для неё – «первенцы свободы», «чистые герои» в «саванах святых», явившие «ослепительный завет». Революция представлялась в образе «Невесты», как некий «освободительный костёр». И вот революция совершилась, но она оказалась вовсе не такой, какой представлялась, «нехорошей»:

 

Простят ли чистые герои?

Мы их завет не сберегли.

Мы потеряли всё святое:

И стыд души, и честь земли.

 

Мы были с ними, были вместе,

Когда надвинулась гроза.

Пришла Невеста… И Невесте

Солдатский штык проткнул глаза.

 

Ночная стая свищет, рыщет,

Лёд на Неве кровав и пьян…

О, петля Николая чище,

Чем пальцы серых обезьян!

 

Революционерка, жаждавшая «освободительного костра», а значит и крови, становится вдруг рьяной контрреволюционеркой, так как революция не оправдала её надежд, оказалась такой ужасной: «Россией сейчас распоряжается никчёмная кучка людей, к которой вся остальная часть населения, в громадном большинстве относится отрицательно и даже враждебно. Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, башкирские и китайские полки (самые надёжные) дорисовывают эту картину. Из латышей и монголов составлена личная охрана большевиков: китайцы расстреливают арестованных – захваченных. …Чем не монгольское иго?» («Черная книжка». В кн. «Под созвездием топора», М., «Советская Россия», 1991). Ну а разве может быть иначе, когда во имя неких романтически-людоедских идей порушена государственность и воцарилось беззаконие? Как, пробуждая беззаконие, можно ожидать некой «Невесты»?

Что же произошло? Совершилась «не такая» революция? Произошло прозрение, эволюция во взглядах? Но история человечества не знает революций без насилий, в образе некой чистой «Невесты». А значит, никакая это не эволюция во взглядах, а обыкновенная непрозорливость… И эта, столь резкая перемена во взглядах – от революционных к контрреволюционным – является всего лишь свидетельством ложной мировоззренческой установки. Неразличением того, из какой идеи или слова что неизбежно проистекает в действительности.

Да и не ново это для «интеллигентного общества», раздувающего «освободительный костёр» революции, затем разочаровываться в её результатах. Так ведь было и после Французской революции. Так бывает, пожалуй, после каждой революции.

В самом деле, трудно представить – что это такое – «освободительный костёр», как «костёр» может быть «освободительным»? Уничтожительным он является, но не «освободительным». Да и как слепая стихия может уразуметь и выбрать – сжечь только ненужное, а оставить лишь необходимое?.. Да и кто определяет, что ненужно, а что необходимо?..

Неслучайно об этом «костре», о котором Зинаида Гиппиус писала в 1909 году, желая его, пробуждая его, с такой жестокостью напомнит в 1918 году Александр Блок в статье «Интеллигенция и революция». И думается, что именно это напоминание о «костре» революции, а не призыв слушать «музыку революции» вызвало такую ненависть к поэту со стороны либеральной интеллигенции. Ведь, по сути, поэт с беспощадной логикой уличает интеллигенцию в недомыслии, непрозорливости… Кому же понравится такое обвинение, тем более, что оно являлось совершенной правдой: «Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благоразумны они ни были… Я не сомневаюсь ни в чьём личном благородстве, ни в чьей личной скорби; но ведь за прошлое – отвечаем мы? Мы – звенья единой цепи… Значит, рубили тот сук, на котором сидели? Жалкое положение: со всем сладострастьем ехидства подкладывали в кучу отсыревших под снегами и дождями коряг – сухие полешки, стружки, щепочки; а когда пламя вдруг вспыхнуло и взвилось до неба (как знамя), - бегать кругом и кричать: «Ах, ах, сгорим!»

Ну а эта якобы заранее «обречённость» декабризма, дабы явить пример последующим поколением, содержит, во-первых, изрядную долю безответственности, во-вторых – эгоизма, при котором думается вовсе не о народе… И это декабристы выразили вполне определённо в своих воспоминаниях.

Ну а как же быть с самоотверженной борьбой декабристов за чаяния народа, за «освобождение рабов», «рождённых в среде палачества и раболепия»? Как же быть опять-таки с благородством, когда якобы «они теряли всё и не приобретали ничего» (Н. Скатов), то есть шли на заранее обречённое дело, дабы явить «пример» грядущим поколениям и «ворваться в свою отечественную Историю»? Все эти вопросы, которые может задать любой школьник, основаны на неточном понимании природы революций в истории человечества вообще, а у нас в России в особенности. Никакая революция не разрешала и не разрешает проблем социальной справедливости, а уж тем более равенства, невозможного в человеческом обществе в принципе. Это, как уже отмечено, явление духовно-мировоззренческого порядка, а не социального…

Но мы можем теперь задаться вопросом: а сами декабристы, неужто они жили «в среде палачества и раболепия»? Нет, этого решительно невозможно утверждать. Но в таком случае, не является ли эта «среда палачества и раболепия» всего лишь идеологемой, которой они оправдывали свои действия? Так и есть.

Справедливо отмечала доктор исторических наук Оксана Киянская: «В какой-то чрезмерной любви к крестьянству членов российских тайных обществ того времени – аристократов, в большинстве своём прагматиков, реалистов – трудно заподозрить. Практически никто из них, владельцев разной величины поместий, не отпустил крестьян на волю… Тот же Пестель планировал после революции установить десятилетнюю военную диктатуру именно для того, чтобы не допустить массовых народных выступлений, бунтов «бессмысленных и беспощадных» («Литературная газета», № 52, 2005). Разве то же самое, но уже не в «планах», а практически не осуществлялось Лениным по самому жестокому подавлению народа, чтобы ни о каком бунте он даже и подумать не мог?

Эта декларативная приверженность декабризма пресловутым «чаяниям народа» не несла в себе сущностной составляющей, так как «со времён декабризма начался новый раскол России: между правительством и просвещённым обществом» (А.С. Панарин) Появилась оппозиционная интеллигенция, - как пишет далее выдающийся философ нашего времени, - «ищущая социальной поддержки в народе, а идейной на передовом Западе». При таком странном и неестественном положении и при таком идеологическом обеспечении могли ли быть эти «чаяния» действительными? Разумеется, нет. Мы говорим именно о смысловой, метафизической основе декабризма, а не о добрых намерениях и благородстве его участников, сомнению не подлежащих. А это ведь и есть основное.

Конечно, главным побуждением декабристов к заговору были не пресловутые «чаяния народа», на которые, как на основной довод бесконечно ссылались потом задним числом. Судя по их высокому, вельможному положению, причиной была неудовлетворённость иного порядка, - желание более высокого положения в обществе, гордыня и т.д. Мы нисколько не сомневаемся в личном благородстве каждого из участников тайных обществ, не можем отрицать их образованности и одарённости, так же и того, что потом, оказавшись «во глубине сибирских руд», они внесли большой вклад в развитие общества. Мы говорим о характере явления, о революционном движении, в котором они участвовали. Выводить же благородство из понятной жалости и сострадания к пострадавшим – значит не совсем точно описывать явление. Ведь реакция власти к тем, кто стал на революционный путь должна была быть именно такой. Иначе что же это за власть, себя не защищающая?

История, как известно, сослагательных наклонений не знает. Но представим себе, что довольно обширный слой высшего света, людей образованных, благородных, души которых страданиями человеческими уязвлены стали, начали бы отпускать своих крестьян на волю. И это приобретало бы массовый характер… Да, это тоже был бы вызов самодержавной власти, но не революционный, и реакция на него была бы иной. В таком случае история освобождения людей от крепостного права в России была бы совсем другой… Но тогда не было бы благородных мучеников, воспевание которых более ста восьмидесяти лет, служит, кажется, единственной цели – поддержанию в обществе, в науке, в литературе революционного сознания, как несомненно единственно прогрессивного и положительного…

О том же, до какой степени природа революций остаётся в общественном сознании не уяснённой и тщательно скрываемой, свидетельствует и то, что апологией революционности декабристов в равной мере были заняты, как антисоветские исследователи, так и советские учёные. Так в оценке революционного декабризма с Зинаидой Гиппиус, по сути, смыкается член-корреспондент Российской академии наук Николай Скатов («Фаланга героев», «Литературная газета», № 4, 2011). Такое совпадение может свидетельствовать только об одном: люди оперируют одним и тем же понятием революционности, но вкладывают в него прямо противоположный смысл.

Рассматривать же декабризм как «эстетический феномен», «как великое явление человеческого духа» выискивать эстетику в революционном варварстве можно лишь при условии, если иметь в виду их деятельность уже после восстания. Но собирались они творить дела далеко не эстетические, а кровавые… И никто не знал, каким будет исход, предпринятого ими «дела».

Пережив две революции, два крушения страны на протяжении одного века, мы уже, вроде бы, должны были признать, что теория «освободительного движения» в собственной стране, причём с полным подчинением ей литературы, не является ни универсальной, ни верной, является скорее провокационной. Но нас как ни в чём не бывало снова понуждают признать, скажем, Радищева представителем «передовой русской публицистики и литературы». И лишь потому, что это был этап «освободительного движения». Но, как известно, А.С. Пушкин невысоко ценил Радищева. И для нас это гораздо важнее, и значимей, чем мнение политика Ленина, для которого литература была лишь средством в делах далеко не эстетических. А потому мнение политика о литературе не может быть принято в качестве абсолютного и универсального довода. Но в том-то и дело, что в общественном сознании присутствует только оно.

Вообще революционность, рассматриваемая как главное содержание российской истории и национальной жизни – явление довольно странное. Уже хотя бы потому, что это – обоснование нескончаемых революций в России, а, значит, нескончаемых социальных катастроф и бед. Кроме того, это – какая-то человеческая и гражданская безответственность. Всё многообразие многовековой народной и государственной жизни свести лишь к «освободительному движению», лишь к истории бунтарства и революции… Словно ничего иного за эти века в России не происходило… Такое положение утвердилось в идеологии и в советский период истории. Во многой мере – вынужденно, так как, как мы уже отмечали, революция оказалась национализированной и иначе в то время, видимо, и не могло быть.

Почему же народ, во имя освобождения которого вроде бы раздувался «освободительный костёр» вдруг становится неким стадом «серых обезьян»? – «О, петля Николая чище, чем пальцы серых обезьян» (З. Гиппиус). Не потому ли, что пресловутые «чаяния народа» были лишь декларациями, за которыми в действительности стояли совсем иные цели, желания и мечтания? Ведь в самом этом представлении о революции как о некоей светлой «Невесте» есть какая-то романтическая безответственность и какая-то человеческая глухота. Неслучайно А. Блок, в стихотворении, посвящённом З. Гиппиус, писал: «Рождённые в года глухие, Пути не помнят своего…» А в этом прямо-таки дежурном разочаровании результатами революции, есть непроизносимое, безмолвное признание того, что цели революции представлялись иными, никакого отношения к судьбе народа не имеющими…

В таком упрощённом представлении сказалось, кроме того, или недопонимание или преднамеренное сокрытие природы революций вообще. Ведь вот и Иван Бунин со всей ядовитой злостью писал в «Окаянных днях» об обезьяне. Но ведь совсем в ином смысле, представляя революцию не как «освободительный костёр», но как несчастье, «повальное сумасшествие», как удар, прежде всего по психике человека: «Всё это повторяется потому прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций – бешенная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна»…

Ах, не знали, что так может быть? Ну в таком случае следует согласиться с А. Блоком: «Значит, рубили тот сук, на котором сидели?..» Или не ведали о том, что после всякой революции неизбежно наступает «неистовое мистическое похмелье» (А.Блок)? По самой природе революций, а вовсе не потому, что всё пошло вдруг «не туда»…

О возможности такой подмены истории страны и народа историей революционного движения, историей «интеллигентного общества» прозорливо писал Ф.М. Достоевский в «Объяснительном слове по поводу речи о Пушкине 1880 года». Логику и позицию этого, западнически настроенного «интеллигентного общества» он представлял так: «В народе русском, так как уж пришло время высказаться вполне откровенно, мы по-прежнему видим лишь косную массу, у которой нам нечему учиться, тормозящую, напротив, развитие России к прогрессивному лучшему, и которую всю надо пересоздать и переделать, - если уж невозможно и нельзя органически, то, по крайней мере, механически, то есть попросту заставить её раз навсегда нас слушаться, во веки веков. А чтобы достигнуть сего послушания, вот и необходимо усвоить себе гражданское устройство точь-в-точь как в европейских землях; о которых именно теперь пошла речь. Собственно же народ наш нищ и смерд, каким он был всегда, и не может иметь ни лица, ни идеи. Вся история народа нашего есть абсурд, из которого вы до сих пор чёрт знает что выводили, а смотрели только мы трезво. Надобно, чтоб такой народ, как наш, - не имел истории, а то, что имел под видом истории, должно быть с отвращением забыто им, все целиком. Надобно, чтоб имело историю лишь одно наше интеллигентное общество, которому народ должен служить лишь своим трудом и своими силами».

О, если бы Ф.М. Достоевский оказался не прав!.. Но мы ведь видим с тех времён и до нынешних, постоянное навязывание общественному сознанию как единственно прогрессивной и передовой лишь революционности и шельмование, отбрасывание всего традиционного, как консервативного и отсталого. Во все времена, в том числе и ныне – с помощью пресловутого «общественного мнения». А всего лишь пятьдесят лет спустя после этих пророческих слов Ф.М. Достоевского и на государственном уровне, - само слово Россия выставлялось «бывшим названием страны», а название «русская история», - насыщенным «великодержавным шовинизмом», «контрреволюционным термином» со всеми вытекающими отсюда последствиями для тех, кто думал иначе («Малая советская энциклопедия», 1930 г.). И разве такое варварское положение по отношению к стране и народу не стало результатом единоличного торжества истории лишь одного «интеллигентного общества», то есть торжества лишь революционного сознания? Увы, стало.

Почему же эта постоянная подмена истории страны и народа, историей революционных движений и бунтов всё-таки торжествует, хотя революционный ХХ век уже должен был внести в неё хотя бы коррективы, не говоря уже о её основательном пересмотре? Неужто по какой-то закономерной неизбежности? В какой-то мере да, ибо «как соблазнительны для развивающихся умов мысли и правила новые, отвергаемые законом и преданиями» (А.С. Пушкин). Но к ней вовсе не сводится. Мы ясно видим в таком представлении определённую мировоззренческую и идеологическую преднамеренность.

Ведь уже первая страница «освободительного движения», имеется ввиду А. Радищев и его книга «Путешествие из Петербурга в Москву» довольно неприглядна, о чём писал А.С. Пушкин. Но Пушкинская оценка Радищева и его книги общественному сознанию, по сути, неизвестна. Там издавна и всецело торжествует лишь Ленинская оценка – внелитературная и вненравственная, преследующая исключительно революционные цели. А.С. Пушкин даже полагал, что «влияние его было ничтожно. Все прочли его книгу и забыли её, несмотря на то, что в ней есть несколько благоразумных мыслей, которые не имели никакой нужды быть облечены в бранчивые и напыщенные выражения…» Увы, произошло совсем иначе, - вроде бы невозможное и немыслимое. Каждый школьник знал и знает, кто кого «будил» в «освободительном движении». Только не знает оценки великим русским поэтом А. Радищева и его книги.

«Истинный представитель полупросвещения», написавший «сатирическое воззвание к возмущению», результат «безумных заблуждений»: «Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извинительным, а «Путешествие в Москву» весьма посредственною книгою; но со всем тем не можем в нём не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостью… «Путешествие в Москву», причина его несчастия и славы, есть, как уже мы сказали, очень посредственное произведение, не говоря даже о варварском слоге. Сетование на несчастное состояние народа, на насилие вельмож и проч. преувеличены и пошлы. Порывы чувствительности, жеманной и надутой, иногда чрезвычайно смешны».

Да, и согласимся с тем, что человек, для которого «самоубийство сделалось одним из любимых предметов его размышлений», и который именно так и заканчивает жизнь свою, обладает специфическим психологическим и психическим комплексом, достойным внимания врачей, а не массового распространения в общественном сознании на протяжении веков…

Что стоит за этой, не прекращающейся подменой истории народа и страны историей революций – общая догматичность сознания, безответственность, своеобразная ментальность, почитающая передовым и прогрессивным только и исключительно революционное? Видимо, всё, вместе взятое…

Я понимаю, сколь далеко я отвлёкся от творчества Ярослава Смелякова, впав в объяснение декабризма. Но это, во-первых, очень важный аспект нашей истории. Во-вторых, для такого отвлечения даёт повод стихотворение Ярослава Смелякова «Декабрьское восстание», свидетельствующее о том, насколько глубоко понимал историю России поэт.

 

9.

Мы видим, как в советский период истории, во всяком случае, в годы Великой Отечественной войны и в послевоенное время, шло последовательное преодоление революционного сознания. Это, пожалуй, с наибольшей полнотой, чем у других поэтов выразилось в творчестве Ярослава Смелякова.

Его постоянное и настойчивое обращение к истории, к историческим личностям разных времён, безусловно, было вызвано стремлением «уточнить» то или иное историческое явление, тот или иной период истории, дать его истинное, а не искажённое идеологией значение.

Книга стихотворений Ярослава Смелякова «День России», вышедшая в издательстве «Советский писатель» в 1967 году, свидетельствовала о том, что трудный путь от идеологического мародёрства в русской литературе к её восстановлению был в основном пройден. И пройден был со страшными потерями – уничтожением многих выдающихся поэтов. В этом смысле, без всякого сомнения, книга Ярослава Смелякова «День России» явилась событием огромной важности, некой вехой в русской литературе советского периода истории в общественном сознании, обойти или не заметить которую невозможно.

Примечательно, что даже не за книгу, а за цикл стихотворений, опубликованных в пятом номере журнала «Дружба народов» за 1966 год Ярослав Смеляков был удостоен Государственной премии СССР.

Это возвращение от идеологической демагогии к подлинной истории и народному самосознанию не было простым и безоблачным. О чём свидетельствовала «оттепель» - новый рецидив революционного сознания. Для народа это было, конечно же, «похолоданьем», а для идеологически озабоченной интеллигенции – «оттепелью», которая с этого рубежа перестаёт быть в полной мере с народом…

 

Обращаясь к той или иной странице русской истории, Ярослав Смеляков, тем самым, конечно же, говорит прежде всего о своём времени, о современности, о понимании им судьбы России и её истории во временном развитии.

– Но как обстоит дело в стихах поэта с собственно современностью? – может спросить нынешний читатель. Хотя, как понятно, современность в оценке поэтических творений не является ни универсальной, ни обязательной. Вопреки мнению распространённому о том, что именно современность и только она является оправданием значимости литературных писаний. Но это совершенно не так, уже хотя бы потому, что для постижения современности есть много иных и более надёжных способов и форм, помимо художественного творчества, помимо литературы.

Но уж коли требование современности в литературе стало у нас таким повсеместным, с этой точки зрения – постижения современности – мне представляется примечательным небольшой цикл стихотворений Ярослава Смелякова «Один день». Попутно отметим, что наша публика, ещё совсем недавно активно читающая, хорошо помнит лагерное писание «Один день Ивана Денисовича», находя в нём какие-то невероятные откровения, но вряд ли помнит цикл стихотворений Ярослава Смелякова «Один день». Но такая перекличка названий неслучайна, в ней чувствуется внутренняя полемика. Не знаю только, сознательно ли пошёл на неё поэт или интуитивно. Впрочем, это не столь важно. Главное состоит в том, что «Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына знала и всё ещё помнит читавшая публика, а «Один день» Ярослава Смелякова она, кажется, и вовсе не заметила. Между тем, как в этом небольшом цикле стихотворений поэт касался самых насущных проблем того времени. И они ему представлялись не в том виде, в каком они получили преобладание в литературе и общественной мысли. И касался проблем более важных, чем лагерная тематика в нашей литературе.

Вроде бы, странно, что название цикла - «Один день» для него вовсе и - необязательно. Это – один день автора или лирического героя, который «с писательской командировкой попал в сибирский городок». И более того это – воспоминания его пятилетней давности о том, что же он увидел в том городке в течение одного дня. Дело в том, что автор или – опять-таки лирический герой «смотря неловко, и в тайной жажде новых строк» оказался в этом сибирском городке, который ещё совсем недавно вёл свой быт по старине, но для которого наступили совсем иные времена:

 

Но вот по заданному сроку,

Под гром литавр и шум газет,

Здесь началась неподалёку

Большая стройка наших лет.

 

Она с конторами своими

Самонадеянно смела,

Его неведомое имя

Себе решительно взяла.

 

Она, не спрашиваясь, сразу,

Желая действовать скорей,

Его пустынные лабазы

Набила техникой своей.

 

Ирония по отношению к этой большой стройке («под гром литавр и шум газет») и даже некоторые осуждение её («самонадеянно смела»), которая даже исконное имя городка «себе решительно взяла», - все это свидетельствовало о том, что поэт относился к этим большим стройкам и большим переменам вроде бы так, как это было распространено, с точки зрения экологической, а значит, протестной и не более того. Но в стихах Ярослава Смелякова здесь обнаруживается совсем иной аспект проблемы, неведомый социальному, позитивистскому и бытописательскому подходу. Это скорее некий психологический и даже психический аспект, непременно сопровождающий все эти великие стройки и большие перемены, всякие социальные потрясения:

 

У каждой славы есть изнанка:

Как, надо думать, не с добра

У забегаловки цыганка

Плясала пьяная с утра.

 

И эта барахолка, ходившая «то чуть не плача, то смеясь» - психологический аспект того же потрясения:

 

Она задаром отдавала –

Ей прибыль нынче не с руки –

Свою герань и одеяла,

Свои корыта и горшки.

 

Ведь не в далёкости, а вскоре

Весь городок убогий тот

Под волны будущего моря

В пучину тёмную уйдёт.

 

Оно одно самодержавно

Ходить на воле будет тут,

И только полочки и ставни

Со дна глубокого всплывут.

 

Что ж делать, если это надо?!

И городок последних дней

Находит горькую усладу

В заздравной гибели своей.

 

«Заздравная гибель» - это, конечно, нечто совсем необычное в той, скажем так, проблематике, которой поэт касался в цикле стихотворений. Но в целом, казалось бы, остался в пределах общепринятых представлений: надвигающаяся цивилизация, разрушительная и безжалостная и – протест против неё. Если бы поэт не поведал и об ином, вроде бы не имеющем отношения к судьбе этого обречённого сибирского городка. Он, «не тратя времени задаром», прогуливаясь по городку, вдруг увидел «рубленную башню»:

 

Она недвижно простояла,

Как летописи говорят,

Не то чтоб много или мало,

А триста с лишним лет подряд.

 

В её узилище студёном,

Двуперстно осеняя лоб,

Ещё тогда, во время оно,

Молился ссыльный протопоп.

 

…Мятежный пастырь, книжник дикий,

Он не умел послушным быть,

И не могли его владыки

Ни обломать, ни улестить.

 

Казалось бы, причём тут протопоп Аввакум? Неужто лишь потому, что автору случайно и вдруг попалась на глаза рубленая башня, то узилище, в котором он пребывал? Да нет, конечно же. Судьба этого сибирского городка представлена в стихах как бы прямым продолжением той далёкой духовной драмы, в которой протопоп Аввакум оказался столь стоек и непреклонен. Да, конечно, «Другой какой-нибудь народ» в своей истории «полупохожих и подобных средь прародителей найдёт». И всё же личность протопопа Аввакума есть нечто особенное, не встречаемое в других народах, кроме как в нашем русском:

 

Но этот – крест на грязной шее,

В обносках мерзостно худых –

Мне и дороже и страшнее

Иноязычных, не своих.

 

Ведь он оставил русской речи

И прямоту, и срамоту,

Язык мятежного предтечи,

Светящийся, как угль во рту.

 

Конечно же, протопоп Аввакум предстаёт тут, в этой новой трагедии, совсем неслучайно.

 

Затем автор, вроде бы, и вовсе ни к чему описывает похоронную процессию, попавшуюся на его пути. Он даже не спросил у жителей, «кого тем утром непоспешно к последней пристани везли». Его лишь поразило то, что за нестройной маленькой толпой, к последней пристани сопровождали человека длинным цугом «строительства грузовики»:

 

Надолго в памяти осталось,

Как все домишки шевеля,

Под их колёсами шаталась

И лезла в сторону земля.

 

…Я всё стоял с пустым блокнотом

И непокрытой головой,

Пока за дальним поворотом

Эскорт не скрылся грузовой.

 

Итак, автор остался «с пустым блокнотом». То есть всё увиденное им тогда, в течение одного дня, оказалось то ли не столь значимым, то ли непостижимым. И вот пять лет спустя, припоминая увиденное, автор, надо полагать, и воплощает его в этом небольшом цикле стихотворений «Один день». Но и тут он прямо-таки озадачивает читателя:

 

За малый труд не ожидая

Ни осужденья, ни похвал,

Я сам не очень понимаю,

Зачем всё это написал.

 

Всё это могло бы показаться лишь прихотью поэта, если бы за ним явно не просматривалась общая закономерность искусства в миновавший революционный двадцатый век. Об этой закономерности писал Александр Блок в статье «Три вопроса». Писал о том, что перед художником встаёт три вопроса. Это вопрос о формах искусства – как; вопрос о содержании – что. Но когда «улица ворвалась в мастерскую», когда наступает время «всеобщего базарного сочувствия и опошления искусства», - «В такие дни возникает третий, самый соблазнительный, самый опасный, но и самый русский вопрос: зачем? Вопрос о необходимости и полезности художественных произведений». И Ярослав Смеляков задаёт этот самый трудный вопрос, не находя ему оправдания. Он пишет о вероятном и возможном оправдании:

 

Мне б оправданьем послужило

Лишь то, скажу накоротке,

Что это в самом деле было

В том, утонувшем городке.

 

Да то ещё, что стройка эта,

Как солнце вешнее в окне,

Даёт сегодня море света

Не городку, а всей стране.

 

Всё было бы просто, если бы здесь у поэта была утвердительная интонация. Тогда его вполне можно было бы отнести, так сказать, к певцам индустриализации. Но у него здесь – и сомнение, и железная необходимость, и неизбежность происходящего. И это придаёт полноту изображаемому.

Как видим, это – нечто совсем иное, чем мы встречали в подобных сюжетах, хотя бы в той же повести «Прощание с Матёрой» Валентина Распутина: не только плач по тому утонувшему городку, по Матёре. Но и не безусловное оправдание такой индустриализации со всей её неизбежностью. Перед нами – трагедия, стоящая в одном ряду с трагедией протопопа Аввакума, как бы являющаяся продолжением её. Словом, это – далеко не «Один день Ивана Денисовича», а просто «Один день»… Совершенно очевидно, что в этом цикле стихотворений с таким популярным тогда сюжетом, Ярослав Смеляков не оправдал ожиданий ни патриотов, ни тем более либералов, которые на этой теме великих строек и больших перемен почему-то сошлись в общем критицизме существовавшего порядка вещей, доставшегося нам такой дорогой ценой человеческих жертв и страданий…

 

Ярослав Смеляков не был интеллигентом в том смысле, какой была интеллигенция в России во второй половине ХIХ века и на рубеже веков. И какой потом она стала в поздний советский период. «Ругать власть» снова стало для неё мерилом интеллектуальности и гражданской смелости. Вне зависимости от доводов, объективных фактов и были ли для этого основания. То есть советская интеллигенция выродилась в «интеллигентщину», по словам Н. Бердяева, постепенно «дичающую» (А. Блок).

Совсем иным был Ярослав Смеляков, иначе понимавший гражданственность в литературе. Вовсе не как бунт непременно, зачастую беспричинный. По «традиции» издавна сложившейся в России, он не принадлежал к такой интеллигенции, точнее – «интеллигентщине». Был лишён интеллигентного мундира так же, как и его великие предшественники – Ф. Достоевский, Л. Толстой… Впрочем, - подавляющее большинство истинно русских писателей. Так что и в этом Ярослав Смеляков оказался в традиции русской литературы.

Да, Ярослава Смелякова можно назвать выразителем советской эпохи, но только не в том её идеологическом значении, который ей придаётся, когда советское уподобляется революционному, выставляются равнозначными, таковыми, конечно, не являясь. При всём при том, что в идеологии декларировались «революционные ценности», а не народные ценности и национальные интересы. Во всяком случае, советское, в годы Гражданской войны с её революционным беззаконием и остервенелой классовой борьбой, уж никак нельзя уподобить советскому же периода Великой Отечественной войны и тем более послевоенного времени. Но это, к сожалению, делается. Более того, на таком уподоблении, а, по сути, подтасовке фактов, строилась новая революционность - «демократическая».

Ярослав Смеляков был выразителем той эпохи, в которой уже не торжествовало «революции дело» в том виде, как оно представлено в стихотворении, отмеченном скандальной публикацией. «Дело» ведь страшненькое… Но когда уже была «диктатура» Машки «из рабочей слободы», о которой она, по простоте душевной не знала…

Можно ли при этом назвать поэта певцом революционных идеалов, этого самого «революции дела»? Конечно же, нет. Это «революции дело» он осуждает.

В мировоззрении Ярослава Смелякова чётко разделяется революция как народное действо – «народного гнева заря» - и революция как слепая стихия, анархизм и беззаконие. И тут поэт, как это ни может показаться странным, в определённой мере даже защищает царя:

Недолго, от радости спятив,

Присяжный болтун и нахал

Валялся на царской кровати

И роль

полководца

играл.

Фигляр беспощадный и жалкий

Не дал никому ничего;

Валяется где-то на свалке –

И чёрт с ней! –

фуражка

его.

 

Надо, безусловно, обладать невероятной силой духа, широтой души, остротой ума, чтобы свою юность, проведённую на нарах, назвать прекрасной:

 

Я знал, проживая в столице,

В двухкомнатном тёплом раю,

Что мне не дано возвратиться

В прекрасную юность свою.

 

Да, молодость поэта оказалась переполненной испытаниями. Но это была молодость – бурная и неповторимая и уже тем прекрасна. Поэт являет нам человеческое представление, а не идеологическое и уж тем более не политическое. Это – не апология и не оправдание советского периода истории, но изначально точное постижение его содержания и значения. И чем дальше мы удаляемся от него по бездорожью нового революционного беззакония, тем явственнее предстают вопросы, не находящие пока внятных ответов: почему с разрушением советского уклада жизни порушилась культурная, интеллектуальная и социальная жизнь?.. Ведь, вроде бы, намеревались изъять только чуждую идеологию и тем самым освободить человека и общество для нового развития. Почему же таким образом предпринятое «освобождение» обернулось несоизмеримо большей несвободой для личности и общества? Если, конечно, иметь в виду реальное положение вещей, а не пустопорожние декларации о «свободе» и «демократии». А мы ведь не можем оценивать мир поэта без этого нашего нового печального опыта.

Общая картина русской литературы советского периода последовательно искажалась. На переломе 1950-60 годов идея гибели русской культуры после Октябрьской революции сменилась концепцией «золотого века» советской литературы. Но «любопытно, что к нетленным шедеврам «золотого века» отнесены либо откровенно второстепенные книги, являющие собой боковую ветвь пореволюционного искусства… Либо произведения писателей, покинувших родину или ставших внутренними эмигрантами» (Л.Ф. Ершов, Е.А. Никулина, Г.В. Филиппов, «Русская советская литература 30-х годов», М., «Высшая школа», 1978).

Ярослав Смеляков принадлежал к той плеяде писателей, в творчестве которых русская литературная традиция после её революционного погрома, начала миновавшего века, наконец-то восстановилась. Сказать, что он был советским поэтом, значит только запутывать и состояние литературы, и его роль в ней. Он был большим русским поэтом советского периода истории.

 

Пётр ТКАЧЕНКО

литературный критик, публицист, прозаик,

издатель авторского альманаха

«Солёная Подкова»

 

Статья Петра Ткаченко «Ежели поэты врут, больше жить не можно…» Ярослав Смеляков – русский поэт советской эпохи» публиковалась в духовно-мировоззренческом и литературно-публицистическом альманахе «Поход», выпуск второй, М., 2012 г. а также в книге «До разгрома и после него», М., У Никитских ворот, 2016 г.

Материал к публикации подготовила Катерина Беда.

Просмотров: 157 Комментариев: 0
Добавить комментарий
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив